Интерпретатор - страница 4
В чем же заключалась эта непредсказуемость? Он как будто был ведом некой силой, название которой не знал, а только чувствовал ее присутствие, хотя не смог бы объяснить, что именно убеждало его в этом. Кому-то могло казаться, что он порой действовал спонтанно, не раздумывая, но на самом деле все происходило по-другому. Слишком просто было бы свалить всё на интуицию, потому что никто толком не знает, как она работает: слов об этом сказано много, но все они не попадали в цель, как бы метко не целились. Они ничего не объясняли, и к этому явлению стало меньше доверия. Ведь слова от частого употребления просто стираются: теряют свою смысловую плотность – становятся тенью. Поэтому Кирилл продолжал называть это силой, не уточняя, не конкретизируя ее, уподобляясь древним магам, которые считали, что невозможно сложные вещи объяснить простым языком. Однако он замечал, что даже в своей работе в какие-то критические моменты, когда казалось, ничего нельзя уже сделать, к нему приходило понимание того, как нужно действовать. Это было неожиданно для него самого, и, тем не менее, давало нужный результат и спасало жизнь человеку. Он потом пытался прокрутить в голове ход операции, чтобы объяснить себе, как это у него вышло. Ведь он должен был сделать то, что обычно делается, но в данном случае финал был бы предрешен, ибо уже ничего нельзя было исправить, как только сказать: «Мы его теряем», а у него получилось. Почему? Ответа нет. У него было странное чувство, что в тот момент руки как будто сами делали нужные движения, а он лишь подчинялся им. Да, такое случалось в его практике. И никто почему-то не сомневался, что Версильев придумает, вырулит, и поэтому самое трудное доверяли ему, хотя в клинике были и другие хорошие и даже классные хирурги. А Кирилл, словно сам искал сложные случаи, чтобы доказать себе или кому-то, о ком он только догадывался и даже не верил до конца в его существование, исключая те минуты, когда случалось чудо за операционным столом. Он никому не говорил, что это – чудо. И брался за еще более сложные операции. Может быть для того, чтобы испытать то особое состояние, как будто ты стоишь на краю обрыва и знаешь о том, что любой маленький камешек, выскользнувший из-под ноги, может нарушить твое равновесие, и ты упадешь вниз. Или не упадешь. Таким образом, вся жизнь его состояла из преодоления какой-то преграды, через которую он должен пройти, перепрыгнуть, переплыть, перелететь – как угодно. И ему это нравилось, нет, не само препятствие, а ощущение победы. По-другому он себя не представлял. А в этом был смысл. Кириллу всегда нужен был тот самый смысл. Иначе не понятно – зачем всё. Его учитель, профессор, недавно ушедший из жизни, говорил ему: «У тебя, Версильев, все заключено в твоей фамилии: и вера, и сила». Раньше никто этого не замечал, да и сам он никогда не думал так, считая, что способен на большее, но пока еще не созрел.
Он не любил ничего лишнего в своей жизни: того, что не могло подтолкнуть его к чему-то новому, а известное и проговоренное сто раз ему было неинтересно. И тогда он спрашивал у рассказчика: «Зачем мне нужна эта информация?», чем иногда обижал собеседника, знавшего его не слишком хорошо, но люди знакомые с ним долгое время, относились к этому, как к известной уже странности, думая, что просто в тот момент Кирилл думал о своем и не хотел отвлекаться на что-то другое. Ожидать от него особой тактичности не приходилось: он всегда говорил и делал то, что считал нужным, и объяснял что-либо только тогда, когда ему был необходим совет или другое мнение в дополнение к его собственным мыслям. А если в этом не было смысла, потому что он сам уже все давно решил, то прямо заявлял это, таким нехитрым образом заставляя человека замолчать, тем самым наживая себе недоброжелателей, что, казалось, не слишком заботило его. На самом же деле он как будто готовил место в своем мозгу для новых идей, для чего-то значительного, и многие вещи отметал за ненадобностью, то есть, относился к любой информации избирательно. И только в часы дружеских вечеринок под алкогольным градусом он отдавался всеобщему веселью и становился бесшабашным, не обращая, опять же, никакого внимания на то, что о нем кто-то может подумать неправильно. Плевать он хотел на это, будучи уверенным в разнообразии человеческих представлений об окружаемом мире, и не считая, что его собственное представление – хуже, чем любое другое. В этом смысле он был совершенно свободным человеком, и позволял каждому быть тем, кем он есть, не претендуя на признание своей исключительности. Но с грустью констатировал, что людям приятнее следить за тем, чтобы никто не выбивался из шеренги, идя в одном строю.