Читать онлайн Григорий Трестман - Иов
Киму Хадееву посвящается
Как писался Иов
Просьба публикатора к автору «рассказать историю написания произведения» вызывает вопрос: что вмещает в себя таковая история? Казалось бы, просто: замысел и воплощение. Однако замысел имеет свою историю, воплощение – свою, и для того чтобы предать их объективному (хочется вставить словечко «нелукавому») анализу, потребуется остаток жизни – время скрупулезной работы, чуть ли не лабораторной. Какой художник в силах это сделать, не рискуя соскользнуть в заманчивое болотце мемуарной прозы?!
К тому же, я думаю, биография произведения сложней биографии ее автора.
Я могу лишь – да и то не Бог весть с какой степенью достоверности – попытаться восстановить некоторые детали, отрывки, ситуации, ощущения… Но вряд ли этот раздробленный, калейдоскопичный материал можно будет назвать предисловием…
Однако название жанра пусть определяют литературоведы. Как выразился по подобному поводу Агнон: «Что с них возьмешь – профессора»…
Иов писался в кухоньке Кима Хадеева: по метражу – крохотной, с телефонную будку, по пространству же – необъятной: сколько бы человек в нее ни вжалось – оставалось место еще для одного. Обычно хадеевская берлога (квартирой это скрывище язык назвать не поворачивается) была паноптикумом густонаселенным и насыщенным, но на то время первое поколение учеников повзрослело, остепенилось, кое-кто обзавелся семьями. Кима навещали нечасто.
То же самое произошло и со вторым поколением.
А третье еще не подоспело.
Мы с Кимом остались одни. На годы.
Казалось, внятный призыв, исходящий из самых недр хадеевского приюта: «Приидите ко мне все страждущие и обездоленные, и аз упокою вы», был забыт подобно затерянной и обветшалой кумирне.
Конечно, люди заходили в достаточном для любой другой нормальной квартиры количестве, но речь идет о пространстве не совсем нормальном. И мне придется упомянуть иных прихожан, без которых невозможно передать дух Кимова бытия, а, стало быть, и дух написания «Иова».
За никогда не мытыми окнами хадеевского жилья на тысячи километров вокруг простиралась территория замшелой Советской власти образца второй половины 70-х годов.
Помнится, именно тогда социо-экономический гений Кима определил сроки смерти СССР.
Он ошибся всего года на полтора.
Ким уже тогда вырос в фигуру мифологическую, и когда кто-либо впервые попадал в его апартаменты, он, действительно, вспоминал древний миф – чаще всего, увы, Авгиевы конюшни до прихода Геракла. Как-то соседи Хадеева вызвали работников санэпидемстанции. Те, увидев хадеевские хоромы, всплеснули руками (мол, как можно жить в таких нечеловеческих условиях?!), но, к своему изумлению, не обнаружили ни одной крысы, таракана или хотя бы клопа. По всей видимости, сама атмосфера с ее наэлектризованными творческими вьюгами и буранами ограждала нас не только от домашних паразитов, но и от разложившегося, разбухшего и все еще довольно агрессивного имперского полутрупа. С другой стороны, кимовский мундштук, подобно трубе ТЭЦ средней мощности, вырабатывал канцерогенный поток дыма, каковой убивал в районе всех насекомых. А впрочем, может, вредоносная живность передохла от голода? Ведь Хадеев являл собой уникальный случай человека, кто в те годы заболел цингой, «ибо ел, аки праведник», хоть были пищей его не акриды с медом диким, а токмо «батон с млеком сгущенным»…
Несмотря на то что Хадеев недавно вышел из тюрьмы, постоянные допросы ГБ были для нас, скорее, поводом для развлечения. Ким отсидел второй срок по той же статье, что и первый, – за антисоветскую пропаганду. Первый он получил за призыв с университетской трибуны к убийству Сталина. Ну, да об этом, должно быть, писали многие. Второй срок схлопотал за то, что привез из Москвы романы Павла Улитина, каковые дал почитать ребятишкам первого призыва. Естественно, рукописи мгновенно оказались в гэбухе, и апостольские мальчики (за исключением прозаика Витьки Генкина, который, напившись, приперся в КГБ и стал приставать к дежурному офицеру с вопросом: чем он может помочь Хадееву?) дружно Кима предали. Хадеев по освобождении простил своих иуд, хотя и не был похож на Христа. Он жил под иной личиной. Павел Улитин узаконил звание Кима в одном из своих романов: «Единственный юродивый остался на Руси, да и тот Ким Хадеев».
Из тюрьмы Ким вернулся в родительскую квартиру на улице Энгельса, где жила с семьей его родная сестра Белла и где ему полагалась комната. Сумбурная жизнь Хадеева (богемные пьянки, ученики) никак не совмещалась с семейным бытом его сестры. Возникали скандалы, чему и я не раз был свидетелем.
Белла выменяла кимову комнату на однокомнатную каморку на ул. Кисе-лева, куда Ким и переехал. Это была квартира их родственника Зямы – высокоодаренного алкаша. Вскоре он эмигрировал в США, где, говорят, поселился в Гарлеме и в компании танцующих и поющих негров-наркошей нашел свое место и призвание. Жизнь, судя по весточке, кою Зямка прислал Киму, удалась. Зямкин флюид еще долго не выветривался из хадеевской халупы, что, впрочем, нисколько нам не мешало.
В то время я остался без работы – ушел из издательства «Вышэйшая школа», где тянул лямку редактора.
Во-первых, мне впаяли выговор за выпуск книги Льва Аннинского, подписавшего протест против дела Даниэля и Синявского и отлученного за это от щедрот системы Гослитиздата.
Во-вторых, я подустал от доносов некоторых моих соработниц, кои, впрочем, вполне обоснованно, опознали во мне антисоветчика, а в-третьих, и это был немаловажный аргумент, Алик Фридман – официально ученый-физик, неофициально – организатор подпольной интеллектуальной шабашки – предложил мне работу: в домашней школе преподавать детишкам шабашников Библию, мировые мифы и легенды.
Шабашка имела три филиала: Минский, Московский и Ленинградский. Работали в ней кандидаты и доктора наук, электрики и электронщики, да и просто высокопрофессиональные работяги. Строили, в основном, АВэМки – автоматы витаминизированной муки – в колхозах и совхозах братских республик.
в 70-гг. людей, боровшихся за выезд из СССР, вынуждали увольняться с работы, и они попадали в весьма сложное положение. Интеллектуальная шабашка под кодовым названием «Фридмантажстрой» и была создана для того, чтобы дать возможность отъезжантам и примкнувшим к ним перебиться до отъезда, тем более что деньги, которые ребята там зашибали, были несопоставимы с советскими зарплатами. Надо сказать, и я не чурался физической работы, тем более – с такими ребятами. Я выезжал время от времени на стройки родного государства. Когда наша бригада выходила на стройплощадку и раздавался утренний перезвон труб и металлоконструкций, местные жители и стада коров с ближайших пастбищ окружали нас и не отрываясь смотрели, как мы работаем. Республики были разные, колхозы и совхозы – разные, но реакция на нашу работу одна: «Ну ее на хуй, эту пахоту и эти деньги!» Колхозники это говорили вслух, коровы – про себя.
В общем, советские граждане и советский скот приговор советской власти подписали уже тогда!
Итак, мы с Кимом остались одни: Ким сидел в комнатушке на бывшем самолетном кресле за скособоченным столом, оклеенным грязно-багровым дермантином, и верстал очередную диссертацию. Стол ему подарила Юлька Лебедева, сексапильная взрывная девчонка с жизнерадостным лицом Лилит. Она работала в еврейском театре, потом организовала свой шоу-бизнес, возила за границу женские танцевальные группы. Позже до меня дошел слух, что Юлька погибла в автокатастрофе.
Я притащил со свалки маленький столик и, сидя на провалившемся диванчике, всматривался в библейские пейзажи, которые без особого напряжения выплывали прямо на меня и, казалось, позировали каждой недописанной странице. А может, так оно и было.
Ким являл собой классическую сову, я – жаворонка. К моменту кимова пробуждения я уже часа три-четыре работал. Пробуждению Кима сопутствовал пяти-десятиминутный кашель с живописными отхаркиваниями и придыханиями, после чего следовал прогноз его настроения. Если раздавался полногласный клич: «Умбра!» – день обещал быть хорошим, если «Ёбаный в рот, повешусь!» – ничего радостного не предвиделось.
Я не осознавал связей тогдашней моей жизни со строфами поэмы, выползавшими из-под пера.
Не хочу быть кощунственным, тем более – показаться больным манией величия, но сама Книга Иова в то время казалась мне написанной не то что с огрехами, но представлялась не совсем моей. В ней, на мой тогдашний взгляд, было кое-что лишнее и кое-чего не хватало. Может быть, поэтому я и посягнул на то, чтобы разродиться своей версией, изготовить новый апокриф.
Юношеская самонадеянность.
Позже, когда известный хореограф Васильев увидел рукопись «Иова» на столе у знаменитой же актрисы Ии Саввиной (она – земля ей пухом! – одной из первых опознала во мне поэта) и начал читать текст, он возбудился и спросил Ию: «Что за гений написал эту вещь, и кто так гениально перевел ее на русский?»
Это я не для хвастовства, меня, наоборот, огорчила подобная реакция. Я просто напоролся на очередное свидетельство того, что даже взыскательный художник, поглощая русскую поэтическую речь, отмеченную моим акцентом, не чувствует в ней исконно российского духа. Васильев воспринял поэму как ПЕРЕВОД. А перевод – какой бы он ни был достоверный, как бы ни воплощал в себе культуру времени и личность автора, – он в лучшем случае – близкий родственник, и все равно – ЧУЖАК.
Впрочем, может хореограф оказался прав?
Помню, один популярный в Минске философ, (и благороднейший человек, во хмелю полюбивший мою поэзию, а заодно и меня), спросил вполне искренне: «Гриша, а вам не мешает ваша национальность писать стихи?»
…Пройдут десятилетия, и, живущий в белорусской глубинке тончайший ценитель слова писатель Николай Захаренко, прочтя мою подборку стихов, рожденную уже вдали от белорусских лесов и озер, на Святой Земле, расщедрится письмом, в котором без обиняков растолкует, что подобные разговоры о еврействе – дикая херня, что это он, Николай Захаренко, со своим единомышленником Кимом Хадеевым выслал меня (и подобных мне) в Израиль, чтобы сохранить русский язык в неприкосновенности. «Живи ты здесь, – скажет Коля, – твой язык менялся бы вместе с условиями жизни так или иначе»…
Трогательное откровение.
Может, он оказался прав и свершился не только исход евреев из России, но еще и исход российской культуры с евреями?.. Не зря же давнишний вопль известных философов: «Они украли нашу культуру!» доселе носится в русскоязычном пространстве и покамест, к сожалению, не угасает. Подобные «мыслители» меня почти убедили в том, что российский поэт – еврейская специальность.
Но что касается моей поэмы, самым показательным для меня было, пожалуй, восприятие весьма известного и почитаемого белорусского писателя Алеся Адамовича. Он выказал вежливое восхищение, а заодно прохладную уверенность в том, что эта вещь будет напечатана. В будущем. Когда-нибудь. Помощи не предложил. Надо заметить, что Господь в своей великой милости упас меня от какой-либо реальной помощи в литературе, что не помешало мне после встречи с Адамовичем подумать, что даже в тоталитарном государстве иные из сытых праведников, в принципе, могут устроиться более или менее уютно…
Поэт Рыгор Бородулин оказался более откровенным: «Трэсмана друкаваць не будзем, ён не ўпісваецца ў беларускую лiтаратуру».