Испепеленный - страница 9
Должен признаться, на акдалинском асфальте я тоже оторвался от народа: на истощившемся, но все еще золотоносном руднике моей очень малой родины я наслаждался таким совершенным ощущением социальной полноценности, что никакая книга не могла особенно глубоко меня перепахать – это удел отщепенцев. Когда я перемахивал через ограду на танцплощадку в непроглядных зарослях горсада, меня радостно зазывали со всех сторон: «Санек, гони к нам! Санчик, жми сюда!» – чего еще нужно для счастья? А если я просил закурить, сигареты «Стрела», от слова «стрелять», протягивались мне со всех сторон (тем более охотно, что я, как всем было известно, не курил). И даже блатная знать снисходительно посвечивала мне латунными фиксами: каждый из этих рыцарей голенища и финаря был или роднёй, или соседом кого-то из моих дружков, здесь все были свои.
А в Акдалинске все были чужие.
Было: идешь по улице, и редко-редко незнакомое лицо, а стало: редко-редко знакомое. Это отец в акдалинском педе снова вышел в общие любимцы, и его радостно приветствовали через улицу то студенты, то нищие, но теперь уже мало кто знал, что я его сын, и, вместо улыбок или хотя бы узнавания, от всех встречных и поперечных веяло равнодушием.
А для человека нет более удручающего впечатления, чем встреча с человеком, которому он безразличен.
Блатные в Акдалинске были более лощеные: зимой – красные шарфы и шалевые воротники, летом – темные очки, размалеванные безрукавки-расписухи, потрескивающие по швам изумрудные или лазурные брючата. Но все во мне от этого только содрогалось еще сильнее: гьязь, гьязь, гьязь, гьязь!.. Кирзачи с отворотами были честнее.
Особенно мерзким был Хлын. Широкий, мясистый, роскошно медлительный, он уже оттянул небольшой, но почтенный срок по бакланке и постоянно подруливал к школьному краснокирпичному сортиру, чтобы насладиться вниманием и почетом. Овеянный пронзительным ароматом хлорки, он сидел на низенькой ржавой оградке, а пацаны подобострастно внимали его россказням о героических порядках зоны. Бедные девочки решались проскользнуть мимо него в свою краснокирпичную половину только в случае крайней нужды, а Хлын, выждав минутку, удостаивал кого-то вальяжной шутливости: «Пойди послушай – уже зашипела?» Пацаны отзывались льстивым хохотком, а меня корчило от омерзения. Я старался не задерживаться в хлыновской дворне, старался проходить мимо, не поднимая глаз, но Хлын все равно меня засек и провожал пристальным взглядом, отчего моя походка делалась сбивчивой: на меня вот-вот был готов излиться целый гейзер помоев.
Не помню, почему мы оказались у сортира почти в полной темноте, кажется, это случилось после соревнований по волейболу; я играл плоховато, но, как всегда, не щадил себя – прыгал, падал и иногда вытягивал почти безнадежные мячи. Так что в тот вечер, побитый и местами ободранный, я тоже отчасти был героем, но все равно тайно радовался, что мою физиономию почти не разглядеть – мне никак не удавалось изобразить умиление, с которым пацаны слушали утонченное хлыновское мурлыканье:
«Тихо, тихо чокнулись бокалы, на подушку капли уронив, и, надетый женскою рукою, щелкнул в темноте прозерватив».
Девушка эта была не из нашей школы, какая-то более простецкая, наша бы не стала проходить мимо Хлына в темноте, когда в школьном дворе уже никого не было. А когда она вышла, Хлын преградил ей дорогу и посветил в лицо фонариком. И даже в его желтом свете стало видно, как она побелела. Она попыталась шагнуть вправо, влево, но широкого Хлына обойти было невозможно…