Истории без географии - страница 2



Э-эх! А как подстаканник-то гремит!


Художник

Художник – это общение с миром на «ты». Это извлечение из мира души руками. Художник больше принадлежит туда – миру, чем нам – людям. Мы строим наше общество, придумываем новые вещи, новые лучшие способы работать, новый лучший распорядок дня. А его распорядок дня – это распорядок дня мира. Он встает вместе с миром на рассвете и идет рисовать. В жару он вместе с миром валяется в тени, не в силах поднять руку-ногу. А к вечеру он опять встает и проводит тихие часы перед закатом за своей тихой работой. Так было всегда, и так будет всегда, сколько бы мы ни бегали со своим прогрессом.

Он – как пацан, у которого дядька работает шофером и водит машину под названием «мир».

Он залазит с ногами в мир, садится рядом с водителем и из кабины корчит нам из окна рожи. Он там все смотрит, щупает, задает дядьке-водителю глупые вопросы и, строя умный вид, слушает ответы. А мы смотрим через стекло, как все это происходит, и ничего не понимаем.

Потом он возвращается к нам, к восхищенным и завидующим, стоящим в круг около капота, и с красными от счастья увиденного ушами рассказывает то, что нам никогда не будет дано пережить самим, но что мы всегда теперь будем помнить и знать по его сбивчивому описанию.

А завтра дядька снова возьмет его с собой в машину, и мы снова будем стоять кругом и завидовать.


Такие дела

«Такие дела» – так говорил у Курта Воннегута один из героев, когда у него убивали еще одного друга (была война). Я тоже часто говорю «такие дела». Когда? Иногда просто к слову, но часто – в момент, когда погуляв у себя в голове по другому миру и что-нибудь там хорошее получив, возвращаюсь в реальный, – а тот убиваю, и сам в нем умираю. И говорю – «такие дела». А если хорошего ничего зацепить не удается, то я как бы ни с того, ни с сего говорю: «А черт его знает». Это значит, что я не пришел ни к какому толковому выводу, но мир мне уже надоел. И я его убил. Такие дела.


Гуд бай, град Москов

Там внизу, прихватив щупальцами дорог раскинувшиеся полы окраин, лежал город. Как огромный спрут о восьми миллионах голов и шестнадцати миллионах ног, он нехотя приподнял горизонт за край, перевернулся на другой бок и решил, что пора просыпаться.

Уставившись на мир оранжевым полукругом солнца, корявый железобетонный циклоп начал приходить в себя после очередного ночного небытия. Прочистил сернистым газом легкие, помочил мерзнущий кончик носа брызгами сорванного дворничьего крана, почесал асфальтовую спину о гусеницы проехавшего бульдозера. Рванула по сосудам кровь – метро. На станции метро «Фили» трое ребят в ватниках и кроссовках «Адидас» начали, похрустывая ледком от луж на асфальте, выгружать из Камаза ташкентскую картошку в больших крупноячеистых сетках. И в городе начался день.

Горизонт всколыхнулся еще раз и, наконец, встал на место. Самолет фирмы «Аэрофлот» летел в Нью-Йорк.


1990-1992

24 рубля

― Двацать чатыре рубля! Оспади, и шо жа и делать-та? ― Бабка всплеснула руками. ― Дочка, ну-ка прачти-ка, штой тут написана, не можит такова быть, штоб двацать-та чатыре. Я-та, старая, и не прачту, што за название, савсем сляпая стала, да и не па-русскомы тут. Можа, перепутала я чаго?

Молодуха за прилавком глянула на рецепт и сунула его обратно бабке:

– Нет, бабуля, правильно все. Ваше лекарство. Двадцать четыре рубля в кассу.

– Оспади святы! А дай пасмареть-та ево, я так-та ево узнаю, можа, ошиблась ты, миленькая, не можит жи быть, чтоб дорага-та так. Ой, спасиба, радная, можа, разбиру чево. Ага, вот ета сама баначка, точь такая. И ана типерь столько-та стоит? Ана жи ж рупь трицеть всигда была. Ой-ой-ой! Как жи ж мне, старай-та, типерь жить-та, а? Ой, што и делаица!