История замороженной девочки - страница 3



Старик вспоминал, он вспоминал всю свою жизнь, здесь прошла вся его жизнь. Лондон, зимний Лондон, рождественские праздники он прокручивал память и окунался в давно прошедшие дни.

«Даже холод не может заглушить голос памяти. Я сижу у старой печи, глядя на слабое пламя, что пляшет в угольной золе. Руки мои дрожат не от страха, а от возраста, и от холода, что, кажется, поселился во мне давно и навсегда. В этом старом доме на Уайтчепел-роуд всё пропитано временем – стены, пахнущие гарью, потрескавшийся чайник на плите, да и сам я, уже часть мебели.

За окном вой ветра, такой знакомый, будто пришёл поприветствовать меня – давнего друга или, быть может, соперника. Я слушаю его и вспоминаю. Это не первая зима, что сжимает Лондон ледяными пальцами. Я помню, как мой отец, плотник, возвращался домой, обмотанный мешковиной, чтобы спасти пальцы от обморожения. Он клал ладони прямо на боковину печи, молча, без жалоб. Мать растирала ему руки и варила суп из костей, которые приносила из лавки – за спасибо, не за деньги. Да, мы тогда тоже мёрзли. Дрова стоили как золото, а золото в нашем доме никогда не водилось. Помню, как мы спали впятером в одной постели, прижавшись друг к другу так тесно, что даже сны были общими. На стекле по утрам – узоры, как хрупкие ветви, рисованные дыханием зимы. Но мы выжили. Как-то. Всё держалось не на хлебе и угле, а на упрямстве. Старый Лондон жил потому, что люди отказывались умирать. Они гнали прочь отчаяние, как только оно переступало порог, и отвечали на него шуткой, песней или хотя бы проклятием. Я помню, как мой дядя, потеряв пальцы от обморожения, сказал: «Зато теперь в кармане больше места.» И все засмеялись. Через слёзы, но засмеялись.

Теперь смотрю на нынешнюю зиму – и будто вижу прошлую, только в других лицах. Вон тот мальчишка, бегущий по улице с охапкой досок – я тоже бегал, только доски были краденые. А вон женщина у дверей мясной лавки – в лице её то же упрямое терпение, что было у моей матери. В этом городе всё меняется – мосты, короли, костюмы, даже запах улиц иной – но мороз и бедность всегда одни и те же. И люди тоже – гнутся, но не ломаются. Я старик, мне незачем лгать: зима убивает слабых. Но в Лондоне всегда найдутся те, кто будет стоять, пока не потеплеет. Мы стояли тогда. И они стоят теперь. Когда-то я был крепок, как дуб у Темзы. Мог поднимать мешки с углём, как будто они были подушками, и таскать их на третий этаж без передышки. Мне было семнадцать, может восемнадцать – я тогда точно не считал. Лондон был молодой и злой, как и я. Мы смотрели друг на друга – я и город – с вызовом: кто кого.

Я держал на себе целый квартал. После смерти отца я стал мужчиной не по возрасту, а по долгу. Сестра, мать, трое младших – на мне всё держалось. Я чистил дымоходы, разгружал баржи, копал канавы, тягал кирпичи – делал всё, что не гнушались брать даже самые отчаявшиеся. Иногда казалось, что весь новый Лондон стоит на таких, как я. Мы строили улицы, которых не могли себе позволить. Мы тянули провода для электричества, но сами жили при свече. Мы латали мосты, по которым потом катили кареты богачей. И всё это – молча, с глухим гневом внутри, который мы прятали под слоем копоти и мозолей.

Помню одну ночь. Мороз был такой, что кожа трескалась на руках, даже если ты держал их в карманах. Мы не ели два дня, и я нашёл в мусоре у булочной полбуханки – кто-то выбросил, заплесневелый край. Я вырвал его из-под лапы собаки и бежал, как от смерти. Когда принёс хлеб домой, сестра заплакала. Не от счастья – от голода, который прошёл сквозь слёзы.