История замороженной девочки - страница 4



А теперь… теперь я стар. Сижу в этом скрипучем кресле с одеялом на коленях, и не чувствую пальцев, хотя не стою на морозе. Пальцы предали меня раньше, чем память. А память… она живёт. Она держит меня, как я когда-то держал улицы Лондона.

Старый Лондон ушёл. Новый снова строят молодые руки – такие, как были у меня. Я вижу их из окна: мальчишка с тележкой, девчонка с угольной пылью на лице, парень в дырявой рубахе, упрямо идущий сквозь ветер. Они не знают, что я когда-то был ими. А я – не забыл, что был.

Может, я и дряхлый теперь. Но когда город стонет под морозом, я чувствую это, как раньше: в костях, в дыхании, в самом сердце. Потому что я – часть этого города. Один из тех, кто когда-то держал его на плечах. И, может быть, до сих пор держу. Хоть немного. Хоть в памяти.

Так продолжалось тридцать лет. И я помню все эти года прожитые здесь в Лондоне. Не было в том счастья, как его рисуют в книгах – с песнями, цветами и лёгкой походкой. Но было своё, трудное, настоящее счастье. Такое, что вспоминается не улыбкой, а вздохом. Счастье – это когда все живы. Когда сестра возвращается с фабрики, хоть и усталая, но целая. Когда мать, скрестив руки у печи, говорит, что сегодня суп вышел «почти как мясной». Когда руки гудят от работы, а ноги горят, но дом стоит, и в нём тепло, и ты знаешь, что завтрашний день всё ещё твой.

Мы держались. Женились, хоронили, рожали, строили. Работали, как будто только этим и оправдывали своё существование. И город жил – вместе с нами. Растянулись новые улицы, выросли здания выше фабричных труб, появились огни – электрические, холодные, но надёжные.

Я женился, у меня был сын. Потом ещё один. Смех снова звучал в кухне, а в выходные – запах свежеиспечённого хлеба. И пусть были долги, нехватка, вечно текущая прохудившиеся крыша – но это была жизнь. Полная, крепкая, упрямая. Я смотрел на своих детей и думал: Им будет легче.» И мне этого было достаточно. Но всё меняется. Медленно. Исподтишка.

Сначала умерла мать – тихо, зимой, во сне. Потом сестра – от усталости, что копилась годами. Меньше смеха стало в доме. Меньше голосов. Люди уезжали – кто в Америку, кто в Австралию, кто просто исчезал. Старые улицы сносили, на их месте росли каменные великаны с пустыми окнами. Те, кто выжил в молодости, стали умирать в одиночестве.

Я остался. Старел. Видел, как пустеют лавки, как затихают голоса в пабах, как один за другим исчезают знакомые лица. Когда ушла жена к другому мужчине попросту сбежала, дом стал беззвучным. Когда дети разъехались – не в ссоре, просто «работа там, жизнь там» – я остался один. Даже чай стал горьким. Даже огонь в печи – чужим.

Мир вокруг меня опустел не сразу. Он просто начал звучать тише, день за днём. И вот теперь – тишина. За окнами шумит город, но внутри – пустота. Я гляжу на те же улицы, что когда-то носил на плечах, да именно я носил эти кирпичи для строителей и вот те и вижу, как они неузнаваемы. Лондон больше не узнает меня. А я всё ещё знаю его и это страно.

Может, в этом и заключается конец: не в смерти, а в том, что всё, что ты любил, ушло раньше тебя. Осталась только память – упрямая, как старый угольщик, что не желает уходить, пока не договорит своё.»

****

Она появилась в его жизни тогда, когда казалось, что всё уже позади. Невысокая, с тонкими, крепкими руками и глазами цвета мокрого камня. Звали её Энни. Сначала пришла от городской службы, как помощница – на пару часов в день. Но осталась. Он не прогнал, хоть и ворчал сначала. В доме она двигалась легко, будто знала его лучше самого старика, и приносила с собой тепло, которое не зависело от печи.