Ивушка неплакучая - страница 19
– Ты бы хоть всплакнула чуток, Феня… А? Эх ты, Ивушка моя неплакучая!
– Ишь чего захотел! – вспыхнула Феня. – Не заслужил, чтобы о тебе слезы лить. Езжай уж! – Последние слова она произнесла глухо, с ледяной дрожью в голосе.
– Зачем ты так, Феня? Разве я…
– Езжай, езжай! – повторила она еще злее, чуть ли не подталкивая его к двери. Не вышла на улицу, чтобы помахать рукой на прощанье, не подошла к окну, чтобы проводить глазами сельсоветскую тележку, увозившую мужа бог знает в какие края. Матери, вернувшейся со двора и что-то недоброе проворчавшей в адрес зятя, с безумной яростью объявила (глаза ее при этом побелели):
– Негожий уже стал? Быстро ты, мама милая, разлюбила своего зятюшку! Эх, ты! Можа, он голову свою сложит, а вы… – Феня чувствовала, что после этих последних ее слов, вырвавшихся непрошено, она уже не сможет остановить своего гнева. – От тебя, а не от меня убежал Филипп Иванович! Ты уж куском начала нас попрекать…
Феня на минуту остановилась, ужаснувшись тому, что она говорила: кто, где, когда попрекал их с Филиппом Ивановичем куском хлеба? Боже мой, что она делает! Вид насмерть перепуганной, несчастной и ничего решительно не понимающей, оглушенной несправедливо жестокими словами матери остановил ее.
– Мам… золотая… родненькая… прости! Убейте меня!.. Мам!
– Что ты, что ты говоришь, опомнись!
Аграфена Ивановна легонько высвободилась из объятий дочери, перекрестила ей лоб, потом встала на колени против образов и принялась молиться, громко упрашивая Пресвятую Богородицу вразумить дочь, направить ее на путь истинный, ниспослать на нее великое терпение. Закончив моленье, подошла к дочери, которая уже лежала на своей кровати, спрятав голову под высокие, не утратившие свадебной свежести подушки. Плечи и спина Фенины вздрагивали. Аграфена Ивановна положила на нее руки и чуть было не отдернула их: тело дочери пылало огнем.
Откуда-то подвернулся Павлик, мать послала его за Фениной подругой – Машей Соловьевой. Когда та пришла, Аграфена Ивановна одними глазами попросила ее посидеть с Феней, успокоить ее.
Вышли они из горницы под вечер, Феня и Маша.
– Пойдем, Маша, в сад к нам, за речку. Посидим там.
– Попоем наши песни. Вот и полегчает. Правда, Фень?
– Пойдем, пойдем.
Они и правду много пели в тот горький для Фени вечер. К их настроению больше подходили старинные песни и про бедное девичье сердце, горем разбитое, и про бравого, лихого охотника, подстерегшего в полях не дичину, а «распрекрасну дивчину», и про вербу рясну, и про рябину-сиротину, которой выпала судьба век одной гнуться и качаться, потому как не может она прижаться к одинокому дубу, что стоит через дорогу. Врачующая сила песен такова, что вскоре певуньи уже смеялись и даже перешли на частушки.
Неподалеку от сада Угрюмовых, за рекою были луга. Сейчас там докашивалось колхозное сено. Косари один за другим возвращались в село. Некоторые несли мешки, туго набитые свежей травой, – для своих коров. Косы были перекинуты через плечо. По мокрым ложбинкам изогнутых лезвий скатывались лепестки луговых цветов, всякая зеленая мелочь.
Позднее всех пошли в село Пишка и Тишка. Причиной тому было не их повышенное усердие по части колхозных дел. Просто Пишка задержался, чтобы «сшибить» для своего двора клинышек, примыкавший прямо к лесу и специально оставленный Пишкою во время общей косьбы. Ну а Тишка остался с ним так, по привычке, потому что давно сделался вроде Пишкиного верного слуги. Недальняя песня заставила их притормозить шаг, прислушаться. Определив ухом место, где могли находиться девчата, друзья решительно направились к ним. Вскоре песня смолкла. Мужики застали Феню и Машу купающимися. Завидя Пишку и Тишку, те завизжали, поплыли подальше от берега. Собрав их платья, Пишка поманил: