Из блокнота в винных пятнах (сборник) - страница 20




почему они вечно хотят сна? почему я должен закрывать глаза от этой зверской вселенной? мне снится песня… как эти люди храпят, а луна красит их лица смертью… наутро они проснутся и почешутся, и обматерят чаек, что вихрем налетают выклевать их тускнеющие глаза.


ты просто дурака валяешь, дружочек, сказал он, и я врезал ему в глаз платиновой трубой, выбил глаз и швырнул его пролетавшему стервятнику. Я знаю, для тебя это не предел, сказал он, и я вспорол ему живот, как шахматную доску. ты лучше всех, сказал он, когда садишься за пишущую машинку, горы сдвигаются. нахер эту ерунду, сказал я. хочу победителя в 6-м. сочини мне сонет, рассмеялся он, сочини мне красивый сонет! я снова раскроил его, и он рухнул ниц, а затем поднял свою уродскую голову, с которой капало, в самый последний раз: я в 12 лет начал грумом, уводящим лошадей после скачек, рассмеялся он, зная, что я в ловушке, и я тебе так скажу: лошадок тебе ни за что не побить.


я выключил свет и оставил его в луже его же крови. снаружи зажигались фонари, а туман таял, и меня тошнило от всего, особенно от поэзии.


особенно от поэзии. поэзия. У меня башка трещит, аки кокос, который катится по камням. их чертова артиллерия херачила до жмура и с пор Христа Пасхального, а грязь набивается мне в уши. зубы у меня болят, печенка почернела (никакой тут расовой дискриминации), у меня запор (тоже никакой расовой дискриминации – мне нужно быть очень осторожным, поскольку у нас демократия, а я белый), но Христа ж ради, вы считаете, жить стоит? правда? дело не в этом – зубы болят, а печенка побелела. ничего нет, кроме шрапнели и путаницы, и никто не знает, за что он, к черту, сражается. Однако все продолжают. все дальше. и дальше.


хочешь окончанья?


сам и пиши. я?


Не буду я распечатывать еще одну путылку. не путылку, а бутылку. сам распечатывай, а я выпью. и попробуй писать столько же, сколько писал я, и при этом не падать со стула. Меж тем пошел к черту, пока не поймешь отчаянности живого искусства без наклеенных усов. Я знаю, знаю, дело не в этом, все дело определенно не в этом: башка у меня трещит, аки кокос, катящий по камням, а все блондинки старухи, и под ногами у меня хрустит листва.

Бессвязный очерк о поэтике и чертовой жизни, написанный за распитием шестерика (высоких)[6]

В те дни, когда я считал себя гением и голодал, и никто меня не печатал, я, бывало, тратил гораздо больше времени в библиотеках, чем сейчас. Лучше всего было занять пустой стол там, где в окно падало солнце, чтобы оно грело мне загривок, и затылок, и руки, и тогда мне становилось не так плохо от того, что все книги в их красных, оранжевых, зеленых и синих обложках скучные, стоят себе, как в насмешку. Лучше всего было, чтобы солнце падало на загривок, и тогда можно грезить, и дремать, и стараться не думать о квартплате, еде, Америке и ответственности. Гений я или нет, меня заботило далеко не так, как тот факт, что мне просто не хотелось быть частью чего угодно. Меня изумляла животная прыть и энергичность собратьев-людей: может вот человек менять весь день покрышки, или водить фургон с мороженым, или баллотироваться в Конгресс, или кишки кому-то выпускать в операционной или при убийстве – все это уму было непостижимо. Я и начинать-то не хотел. И до сих пор не хочу. Когда б ни получалось надуть эту систему жизни, мне это казалось хорошим достижением. Я пил вино, и ночевал в парках, и голодал. Самоубийство было моим главным оружием. Мысль о нем давала мне хоть какой-то покой: мысль, что клетка не совсем вообще-то закрыта, на самом деле придавала мне еще немного сил посидеть в ней. Религия казалась надувательством, фокусом зеркал, и я чувствовал, что если и должна быть Вера, то вера эта должна начаться во мне самом без уже готовых легких вспомогательных средств, уже готовых богов… Во все остальное, похоже, включались женщины: они назначали себе цену и взимали плату, но от чувствительности моего глаза и какой-никакой души, что во мне была, казалось, что все они выдвигают требования выше их стоимости. А наблюдая за своим отцом, этим оскотинившимся чудовищем, который сделал меня выблядком на сей прискорбной земле, я осознал, что человек всю жизнь может вкалывать и все равно остаться нищим: жалованье отбиралось покупкой нужных ему вещей, мелочи всякой, вроде автомобилей и кроватей, радиоприемников и еды, и одежды, которые, как женщины, запрашивали цену, намного превышавшую их стоимость, и держали его в нищете, и даже гроб его был последним насилием пристойности: все это дорогое, лакированное красивое дерево для слепых червей преисподней.