Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - страница 11
– Не надоест, – уверяю я и выпячиваю грудь колесом: – Сейчас твоя очередь…
Но Зойка вдруг всплескивает руками и бросается на кухню.
– Ой, – вскрикивает она, – картошка пригорела! Ты будешь с простоквашей?
– С простоквашей, – обиженно отвечаю я и раздуваю, как мама, ноздри. Ах, Зойка, Зойка – отвергла Зойка мое сердце. И ради чего? Ради картошки! Да по мне – гори она гормя…
– Садись! – приказывает Зойка и ставит на стол миску, стакан и крынку с простоквашей.
И вдруг ее прыть и мельтешение мне напомнили старую игру в маму и папу. Еще там, на родине – в Йонаве, я и мои сверстники играли в нее на песчаном откосе на берегу Вилии. Но сейчас в этой незамысловатой сиротской игре, в этом еще целомудренном, но уже небезгрешном подражании взрослым, в невольном повторении их привычек было что-то щемящее и настораживающее. Не было в ней той прежней завораживающей беспечности и озорства; все объяснялось новым опытом – безотцовщиной, горькими насильственными переменами в жизни, обусловленными войной. Ведь и я, и Зойка успели вдоволь хлебнуть лиха: она в этом Богом забытом кишлаке, а я – под бомбежками на беженских дорогах Литвы, в теплушках, битком набитых голодными людьми; в угрюмых очередях за скудной пайкой хлеба и спасительной кружкой кипятка или к зловонным сортирам на узловых станциях, чтобы наспех справить нужду.
– Ешь, – торопила меня Зойка, – а то до твоего прихода тетя Женя всю воду перетаскает. Ты же ей обещал.
– Обещал, обещал… – рассеянно повторял я, подцепляя вилкой драгоценные ломтики картошки. Но в моих ушах почему-то все еще продолжало тикать Зойкино сердце. Казалось, вот-вот выпрыгнет из ее груди, перелетит ко мне, и под моей рубашкой станет одним сердцем больше. Одним сердцем больше стало бы и в груди у Зойки, если бы она погасила старый примус, если бы картошка не пригорела, если бы я не пообещал маме натаскать воды. Да мало ли этих «если бы» на свете…
До школы через огороды было рукой подать. В школьном дворе, у коновязи, учеников обычно встречал буланый мужа Гюльнары Садыковны – Шамиля. Конь спокойно прядал ушами, и они колыхались на юру, как лопухи.
Гюльнара Садыковна и Шамиль жили не в «Тонкаресе», а в соседнем селе, в десяти километрах от колхоза. Шамиль был ссыльным, он не раз обращался в военкомат – просился на фронт, но из сосланных в Казахстан никого в армию не брали. Как все чеченцы, Шамиль был лихим наездником и на своем ухоженном, словно отполированном, рысаке частенько привозил в школу жену. Иногда Жунусова сама вскакивала в седло и, распугивая спустившихся с гор Ала-Тау козлов, пускалась вскачь по замершей в тревожном и недобром ожидании степи.
Когда мы с Зойкой вошли в школу, там, кроме Гюльнары Садыковны, никого не было.
– Что это вы так рано? – пропела директриса. – Бессонница замучила?
– Гриша обещал маме помочь – воды натаскать. Ну а я… я с ним за компанию.
– Хороший сын, – похвалила Гюльнара Садыковна. – Я о тебе всему классу расскажу.
– Что расскажете?
– Расскажу, какой ты. Пусть другие пример берут.
– А какой? – слукавил я – очень уж хотелось, чтобы Гюльнара Садыковна еще раз похвалила меня при Зойке.
– Заботливый, славный… Разве неприятно, когда тебя хвалят?
– Приятно, – отозвалась за меня Зойка. – От похвалы даже у кошки хвостик крендельком. Ну что ты молчишь?
– Ты, я вижу, чем-то, Гриша, недоволен? Но разве там, в Литве, твоя мама полы не мыла? Пыль не вытирала?