Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - страница 24



– Скажи ей, – умоляла мама, – что несчастных полно всюду.

– Коли не хочешь за Ванечку выпить, – не дослушав мой перевод, выдохнула Харина, – хоть за своего дерни… Клопов у нас керосином морят, а печаль – водкой. А у вас чем?

– Клопов у нас не было, – ответил я за маму.

– А мы с печалью и с клопами всю жизнь не расстаемся, – промолвила Анна Пантелеймоновна. – В печали нас зачали, печалями вскормили, и печалью, как глиной, на погосте засыплют… Выпьем!

Водка обожгла непривыкшее горло мамы, она надсадно закашлялась, зашмыгала носом, вытерла краем подола глаза и уставилась на улыбающегося Ивана.

Он улыбался не со стены, а из вечности.

– Хорошая фотография, Аня, – по-русски произнесла мама, впервые назвав хозяйку по имени. – Скажи ей, Гиршеле, что… если с отцом что-нибудь случится… нам нечего будет на стену повесить. Мы все там оставили. Все.

IV

Время шло, но здоровье Розалии Соломоновны не улучшалось. Бывали дни, когда она почти не вставала с постели, а если и вставала, то только для того, чтобы в сопровождении Левки, пришибленного ее болезнью, добраться до отхожего места.

– Зачем мучаешься? Делай в сенях. В ведро! – сжалился над квартиранткой суровый Бахыт, который особым человеколюбием (в конвойные команды сердобольных не брали) не отличался, но который втихомолку все-таки просил Аллаха, чтобы тот исцелил больную. Что за прок в мертвых? Мертвые за постой не платят. Выживет жилица – будет платить, а помрет – отправится на бессрочный постой к Богу, и прощай, доход. – Пускай Левка ведро в будку носит, потом его в арыке моет, песком натирает. Зачем, Роза, мучиться…

Но Гиндина его разрешением не воспользовалась.

– Нет, нет, – замотала она крупной, с высоким лбом, головой и поблагодарила страдальческой улыбкой Бахыта.

Опираясь на выломанную в орешнике палку, Розалия Соломоновна семенила на край захламленного двора, к потрепанному ветрами нужнику с незакрывающейся дверью, возле которого постоянно кучковались оголодавшие куры со взъерошенными, грязными перьями.

На обратном пути из нужника Розалия Соломоновна всегда присаживалась на тележное колесо, заросшее бурьяном, и впивалась взглядом в синее, свежее, как только что выжатое белье, небо, пытаясь что-то невиданное разглядеть или что-то необычное, не доступное до сих пор ее слуху, услышать.

– Подышу немного свежим воздухом, – говорила она, как бы оправдываясь за свою расслабленность перед Левкой.

Свежим воздухом на подворье Бахыта и не пахло. Пахло плесенью, огородной прелью, остывшими углями и обильными коровьими лепехами, вразброс желтевшими на проселке.

– Посиди, отдохни, – подбадривал Розалию Соломоновну Левка и, примостясь с ней рядом на опрокинутое вверх днищем в рыжих плешинах ржавчины ведро, вперял взгляд в роскошную кроличью шапку Ала-Тау, в бескрайнее и непорочное подворье Господа Бога – небо. В погожие дни Розалия Соломоновна и Левка просиживали во дворе до самых сумерек, которые светились молочно-восковой спелостью несметных звезд и маслянистыми, как только-только вылупившиеся из скорлупы каштаны, зрачками меланхолика-ишака.

Иногда Розалия Соломоновна украдкой переводила взгляд с темнеющего неба на сына, и тогда Левку охватывал странный и непонятный страх. Казалось, недалек тот день, когда мама больше не поднимется с тележного колеса, застынет на нем в своей отрешенно-задумчивой позе, с ног до головы обрастет бурьяном, и только любознательный ишак Бахыта по весне забредет сюда и, оглашая окрестности своим самозабвенным криком, примется пощипывать первые завитушки зелени.