Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - страница 25



– Лева, я хочу тебе кое-что сказать, – устроившись на облюбованном колесе, как-то начала Розалия Соломоновна. – Если со мной что-нибудь вдруг случится…

– Глупости! – перебил он ее криком. – Ничего с тобой не случится. Все, что могло, уже случилось.

Ему не хотелось слушать про смерть. Он и мысли не допускал, что с мамой может произойти что-то непоправимое, и он останется один среди этих чужих людей, как бы только вчера перекочевавших в эти степи из тьмы веков; бесследно затеряется в этом зачуханном кишлаке, провяленном бедностью и невежеством, где и кладбища-то приличного нет – хоронят вместе со скотиной где попало. Чем больше Левка думал о своем возможном сиротстве, тем яростнее его мысль сопротивлялась такому исходу, цепляясь за иную – лучшую жизнь.

– Ведь всякое, Лева, с нами может произойти. Когда-то и я думала, что мамы не умирают… Все, мол, уходят, а мамы – бессмертны. И когда твоя бабушка умерла, и я в проливной дождь шла за ее гробом, то не верила, что там, под этой крышкой, заколоченной гвоздями, – она… самый дорогой и близкий мне на свете человек. И когда ее опускали в могилу, тоже не верила. Так уж, Лев, устроен этот мир: та, что косит, сильнее той, что плодоносит. Любовь еще ни разу не выигрывала у смерти.

– Жаль, – сказал Левка и отвернулся. От ее спокойствия и рассудительности веяло тем, чего он больше всего боялся – бессилием, обреченностью, нежеланием жить. – Жаль, – повторил он, растеряв все остальные слова.

– Ничего, сынок, не поделаешь. Как говорил Сибелиус, смерть – это отдых от земных трудов.

Болезнь Розалии Соломоновны изменила Гиндина к лучшему, открыла в нем то, о чем он сам не подозревал. Скрытный, замкнутый, он вдруг стал делиться своими опасениями и тревогами, не гнушался чужой помощи и советов, которых раньше не терпел, умерил свою самоуверенность и зазнайство. Он реже унижал своих однокашников, старался не подавлять их своим превосходством, даже готов был признать свои ошибки.

Левка из-за болезни мамы сблизился со мной, больше не грозился меня побить за то, что его отлучили от Зойки, не обзывал оболтусом, хотя и по-прежнему продолжал окликать меня – Гирш.

– Слушай, Гирш, – бросил он, как бы между прочим, на Бахытовом пустыре, ловким ударом вогнав мяч в кукурузные ворота. – Что бы ты делал, если бы твоя мама вдруг взяла и… умерла?

– Не знаю.

– А я знаю, – произнес он, размазывая по лицу горячий, спортивный пот.

– Тебе, что, больше не о чем со мной говорить?

– Да ты слушай, слушай. Я бы тоже умер.

Я был уверен, что Левка шутит. Разве так просто и легко – умереть? Разве прежде не надо хорошенько намучиться?

– Кто здоров, тот не умирает, – возразил я.

– Смерть не спрашивает, здоров ты или нездоров. Хочешь умереть – милости просим. Она сама тебе поможет. В стакан чая какую-нибудь гадость подсыплет или вложит в руку финку – пырнул себя в грудь, и нет Гирша. Или возьмет веревку, шепнет: «Обмотай, Гирш, шею! Привяжи к крюку на потолке и вышиби из-под своих ног табуретку», и повиснешь, дружок, как гирлянда!

– Пусть шепчет сколько угодно, я шею никакой веревкой никогда не обмотаю…

– А мой дед Георгий, бывший царский полковник, представь себе, обмотал. Узнал, что за ним утром чекисты придут, и полез в петлю.

– Кто, кто?

– Чекисты. У вас в Литве их не было. Поживешь у нас подольше – узнаешь, – буркнул Левка. – Только про наш разговор никому…

Мог бы и не просить – про его деда, царского полковника, я тут же забыл (мало ли чего Гиндин может наплести!), но доверие Левки мне польстило. Правда, и страху он на меня нагнал изрядно: чекисты, яд в чае, финка в груди, веревка на шее…