К пеплу, к праху, к крови - страница 18
Нас было трое детей у матери: старший – Перо, я – средний и младшая сестра – Десна. Отца мы никогда не знали, а о матери я помню только то, что она целыми днями сидела на крыльце и постоянно ставила брагу из всего подряд: из свёклы, из картошки, берёзового сока, яблок, из любых объедков. А мы пропадали пропадом. Перо не любил мать и не любил нас, – он, наверное, вообще никого не любил и виделись мы с ним пусть в месяц раз. Иногда он приходил домой, брал нас с собой, чтобы что-то украсть, подставлял нас, чтобы легче было сбежать, а мы только получали палок да кулаков; нас знали – кто мы такие и какого рода и особо не жалели, заступиться-то некому. И мне вроде ничего, а Десницу набили один раз так, что сломали ей плечи вот тут (показал ключицу) и проломили лицо. Выжила. Покривили ей стан и весь вид и говорить она стала плохо: тогда жалко было, а сейчас, я думаю, лучше бы забили её тогда насмерть…
Мне тогда было четырнадцать, кажись, а ей двенадцать, – объявляется Перо и говорит: «работа есть, нужны вам деньги?» – а что я отвечу? откуда я знаю, нужны нам деньги или нет? «ну нужны, говорю». Пошли, говорит: в лесу по тракту, посередине между Вердамой и Новым Лахэ из беженцев банда разбойников сколотилась, всё делят поровну, нужны мол добровольцы. Мы знать не знали, что за беженцы, что за разбойники и пошли, а чего ещё делать? Какая нам разница. Дошли мы через три дня вечером в лагерь, там гульба; меня усадили к костру, варева какого-то принесли, смеются, угощают, а Десницу Перо увёл куда-то сразу же; я не сообразил сначала: может показать ей что-то или что… сижу, дурак дураком в кружкé между ними и в ус не дую, довольный, вдруг слышу вопль, – и понял сразу – она. Понимаю, что они, те что со мной сидят, понимают, что я понимаю и нарочно сижу, мол: «пусть увидят, что мне всё равно; буду сидеть, пока не перестанут коситься». Ага, как же: на следующий же её крик вскочил и в темень, не выдержал. Нож достал самодельный, хотя какой там нож, – кусок обломка вот такой (показал ладонь). Обхожу лагерь кругом по границе тени, криков не слышу, на свет выйти боюсь, молю богов, чтоб крикнула, – чтоб во весь голос, чтоб я забрало уронил, а то куража-то нету совсем, страшно. Дрожу, значит, весь, плачу: «крикни!» – прошу – «не могу же я так просто ворваться!» Говорю я это, а внутри понимаю, что никуда я на самом деле не ворвусь уже, всё! Сел под дерево и напасть на них не могу и уйти не могу. Не выдержал, начал листья копать и землю до корней, потом лёг лицом и закапываюсь, закидываю себя землёй, листьями; кончился, всё значит, – самоубиться нормально ножом даже духу не хватает, полоснуть по шее. Копаю им землю. Закапываюсь да не закопаюсь, не суждено, нет. Через время нашли меня, поднимают за шкирку, а я уже сдался. Меня сперва потрепали, но видят: я, – что свиная утроба на вилах, обмяк, весь в грязи, нечего с меня поиметь, никакого удовольствия. Им вскоре наскучило, бросили меня тогда в эттинский капкан – перекусило меня вот пополам, а я и не пикнул даже, всё. Как почему выжил, не знаю и не помню, и не знаю больше ничего, и вроде как нет меня больше.
Вечерняя дорога от привала до следующей сторожки была невыносима для Юфранора: он чувствовал сначала щемящую жалость, потом себя дураком, потом себя среди них лишним. «Что-то не так здесь», – думал он – «эти люди все не живы не мёртвы: их жизнь закончена, от них смердит старостью и ненужностью и смертью. Почему здесь я? Ради неё? Глупо…