Калина красная - страница 3



Тары-бары-растабары,
Чары-чары…
Очи-ночь.
Кто не весел,
Кто в печали —
Уходите прочь!
Во лугах, под покровом ночи,
Счастье даром раздают!
Очи, очи…
Сердце хочет:
Поманите – я пойду!
Тары-бары-растабары…

Опять зазвонил телефон. Вмиг повисла гробовая тишина.

– Да? – изо всех сил спокойно сказал Бульдог в трубку. – Нет, вы ошиблись номером. Ничего, пожалуйста. Бывает, бывает. – Бульдог положил трубку. – В прачечную звонит, сука.

Все пришли в движение.

– Шампанзе! – опять велел Губошлеп. – Горе, от кого поклоны принес?

– Потом, – сказал Егор. – Дай я сперва нагляжусь на вас. Вот, вишь, тут молодые люди незнакомые… Ну-ка, я познакомлюсь.

Молодые люди по второму разу, с почтением подавали руки. Егор внимательно, с усмешкой заглядывал им в глаза. И кивал головой и говорил: «Так, так».

– Хочу плясать! – заявила Люсьен. И трахнула фужер об пол.

– Ша, Люсьен, – сказал Губошлеп. – Не заводись.

– Иди ты к дьяволу! – сказала подпившая Люсьен. – Горе, наш коронный номер!

И Егор тоже с силой бросил свой фужер.

И у него тоже заблестели глаза.

– Ну-ка, молодые люди, дайте круг. Брысь!

– Ша, Горе! – повысил голос Губошлеп. – Выбрали время!

– Да мы же услышим звонок! – заговорили со всех сторон Губошлепу. – Пусть сбацают.

– Чего ты? Пусть выйдут!

– Бульдя же сидит на телефоне.

Губошлеп вынул платочек и хоть запоздало, но важно, как Пугачев, махнул им.

Две гитары дернули «Барыню».

Пошла Люсьен… Ах, как она плясала! Она умела. Не размашисто, нет, а четко, легко, с большим тактом. Вроде вколачивала каблучками в гроб свою калеку-жизнь, а сама, как птица, била крыльями – чтоб отлететь. Много она вкладывала в пляску. Она даже красивой вдруг сделалась, родной и милой… Егор, когда Люсьен подступала к нему, начинал тоже и работал только ногами. Руки заложены за спину, ничего вроде особенного, не прыгал козлом – а тоже хорошо. Хорошо у них выходило. Таилось что-то за этой пляской – неизжитое, незабытое.

– Вот какой минуты ждала моя многострадальная душа, – сказал Егор вполне серьезно. Такой, верно, ждалась ему желанная воля.

– Подожди, Егорушка, я еще не так успокою твою душу, – откликнулась Люсьен. – Ах как я ее успокою! И сама успокоюсь.

– Успокой, Люсьен. А то она плачет.

– Успокою. Я прижму ее к сердцу, голубку, скажу ей: «Устала? Милая… милая… добрая… Устала».

– Смотри, не клюнула бы эта голубка, – встрял в этот деланый разговор Губошлеп. – А то клюнет.

– Нет, она не злая, – серьезно сказал Егор, не глядя на Губошлепа. И жесткость легла тенью на его доброе лицо. Но плясать они не перестали, они плясали. На них хотелось без конца смотреть, и молодые люди смотрели, с какой-то тревогой смотрели, жадно, как будто заколачивалась в гроб некая отвратительная часть и их жизни тоже – можно потом выйти на белый свет, а там – весна.

– Она устала в клетке, – сказала Люсьен нежно.

– Она плачет, – сказал Егор. – Нужен праздник.

– По темечку ее… Прутиком, – сказал Губошлеп. – Она успокоится.

– Какие люди, Егорушка! А? – воскликнула Люсьен. – Какие злые!

– Ну, на злых, Люсьен, мы сами – волки. Но душа-то, душа-то… Плачет.

– Успокоим, Егорушка, успокоим. Я же волшебница, я все чары свои пущу в ход…

– Из голубей похлебка хорошая, – сказал ехидный Губошлеп. Весь он, худой, как нож, собранный, страшный своей молодой ненужностью, весь он ушел в свои глаза. Глаза горели злобой.

– Нет, она плачет! – остервенело сказал Егор. – Плачет! Тесно ей там – плачет! – Он рванул рубаху… И стал против Губошлепа. Гитары смолкли. И смолк перепляс волшебницы Люсьен.