Кандидат на выбраковку - страница 9
– Брысь, брысь!
Все спали, и я кричал шепотом. Никого будить не хотелось. Я попытался до нее дотянуться рукой, но не смог. От резкого движения в плече что-то хрустнуло. Перелом.
– Брысь, брысь! – шептал я, глотая слезы и, вдруг, мне в нос ударил резкий, очень неприятный запах. Кошка спрыгнула на пол. Приглядевшись, я увидел, как по простыне расплывается темное пятно и с ужасом осознал, что же произошло.
Позвать никого я не мог. Как обычно, ночью дежурили две медсестры и санитарка, но они всегда ложились спать в комнате, находящейся в самом конце очень длинного коридора. Кричать бесполезно. Даже если кого-то и разбужу, то в результате меня же и отругают. Этого я не хотел. Никто бы не стал менять мне постель глубокой ночью.
Я отодвинулся от злополучного пятна на несколько сантиметров – насколько позволила ширина койки и попытался заснуть, заткнув нос полотенцем, но дышать через рот не мог, начинал задыхаться. Время до утра тянулось мучительно медленно.
С тех пор я могу смотреть на кошек, которые нарисованы или разглядывать их фотографии, но только тем и ограничивать свое общение с этими, безусловно, милыми и грациозными животными.
…В санаторий я попал в начале лета 1970 года. В августе мне исполнялось пять лет. Я хорошо помню тот день рождения. Тем летом мы лежали не на веранде, а в беседках. В тихий час, когда все спали, я услышал шепот:
– Можно я к нему пройду? У него сегодня день рождения. А я тороплюсь.
– Можно, пройдите.
Через секунду я увидел над собой лицо деда.
– С днем рождения, Антоша. Я тебе там фрукты принес, вот книжка…
– Спасибо, дедуля.
Это я запомнил, а следующий просвет – когда я уже начинал учиться. Также – день рождения, мне уже семь лет. Я готовлюсь в школу. Подарки: портфель, тетрадки, карандаши, ручки… Объяснить такую избирательность памяти я не могу. Но могу предположить. Вероятно, я интуитивно почувствовал, что родных мне предстоит видеть очень редко. Этот робкий домысел был очень горек и память не приняла событий, связанных с ним. Память сохранила горечь, но не сохранила всех подробностей.
…До моего родного дома было две трамвайных остановки. Узнав это, санитарки и медсестры грустно надо мной подтрунивали.
– Что, улица Яблочкова опять в блокаде?
В среднем меня навещали один раз в год. Только дедушка Андрей Аврамович и бабушка Елена Антоновна.
…Мне – восемь. Но я все еще лежу с малышами, в палате, где возраст – до 6 лет. Есть опасения, что в палате для старших меня могут «сломать», начнут пацаны бегать по кроватям и случайно наступят – так мне объяснил мой врач, Герман Васильевич. Но есть и «плюсы», я в этой палате самый старший. Я – староста.
День начинался в 7.00 с измерения температуры. Медсестра вставляла градусники под мышки детям, еще плохо соображающим после сна.
– Держи, – голос медсестры.
– Держу, – отвечал ребенок.
– Держишь? – еще раз, чтобы окончательно разбудить, спрашивала медсестра.
– Да.
Потом приходила санитарка, подавала всем судна, приносила чайник с тазиком, умывала. Мы просыпались окончательно и внимательно вслушивались в то, что происходило в длинном коридоре. Раздавался грохот тележки – это значит завтрак уже привезли и скоро начнут развозить по палатам. Вот звук тележки все ближе и ближе. Вот она останавливается рядом с нашей палатой и санитарки с медсестрами идут вдоль кроватных рядов с подносами.
Сначала разносится каша. Потом то, что можно назвать «вторым» блюдом – салат из помидоров и огурцов, или килька в масле. Потом подается чай. На стакане с чаем лежит хлеб с шоколадным маслом. Сладкое я всегда отдавал соседям. Взамен получал что-нибудь из «солененького» – того, что было «не кашей». Кашу я невзлюбил сразу и на всю жизнь. Она стала моим пищевым проклятьем. Каша, каша, каша: пшенная, рисовая, манная… Каша преследовала меня все двенадцать лет «санаторной» и все последующие годы кочевой больничной жизни. С тех пор я неизбежно вздрагиваю при одном только слове «каша».