Катехон - страница 39
Итак, истины самой по себе не существует. Нет также и любви. И… Не будем продолжать этот скользкий ряд. «За такой, герр доктор, ряд – могут вам поджарить зад!»
Свой зад господин доктор уважал – как, впрочем, и живот, ляжки и другие части своего горячего и еще нестарого тела.
Под ногами доктора весело хрустели лужи.
Все абстрактные идеи, которые нельзя увидеть, пощупать или обнюхать, объявлялись фикцией. Они, утверждали модернисты, существуют только в нашей душе и более нигде.
Но что же тогда есть сама душа? Ее разве можно увидеть, пощупать… унд зо вайтер[10]?
После того как Людовик Благоразумный запретил профессорам Сорбонны под страхом смерти исповедовать модернизм, многие бежали в немецкие земли и via moderna свила себе гнездо здесь, в этом унылом Эрфурте.
Что ж, начало положено. Тонкий яд французской философии просочился в холодные эрфуртские стены и тяжелые эрфуртские умы. Пора пускать в ход кулак, den Faust. Доктор сжал кулак и почувствовал, как следом напряглась еще одна достопочтенная часть его тела… Язык? Да, разумеется, язык. И, вспомнив служанку со свечой, усмехнулся.
Здесь должна была быть небольшая глава о Фаусте, о его пребывании в славном городе Эрфурте. О его необычных лекциях и еще более странных пирах.
О том, как, проезжая по переулку верхом на бревне, он столкнулся с монахом-августинцем. У монаха были желтоватое лицо и серые умные глаза. Звали его братом Августином, но более известен он был под своим мирским именем Мартин Лютер.
Но этой главы здесь не будет, она будет дальше. Катехон замедляет действие, катехон замедляет всё.
Сожженный понимал это.
Он любил гулять по Эрфурту. Не потому, что любил этот город (хотя, может, и любил). Не потому, что любил прогулки (хотя, возможно, они доставляли ему некоторое удовольствие). Не потому, что любил ковырять в зубах (хотя именно этим во время прогулок порой занимался).
Он любил саму возможность замедленного движения, которую давал ему этот город. Город белого колеса на красном фоне, его герб. Колесо это некогда быстро катилось, подскакивая на рытвинах немощеных улиц, потом, когда их замостили, простучало по мостовым, успело прокатиться немного по асфальту… И замерло. Теперь изредка шевелится от ветра, чуть поскрипывая.
Выйдя из своей квадратной берлоги на Картойзерштрассе, он шел, шел, потом пересекал Гагарин-ринг, широкую и ветреную, застроенную гэдээровскими коробками. В одной из них был китайский ресторан, куда он никогда не заходил.
Его обгоняли велосипедисты. По звуку казалось, что эти люди перемещаются на дрессированных стрекозах.
Он пересекал разноцветный Ангер.
В этом месте почему-то всегда ломалась зубочистка.
Он лез в карман и доставал другую.
По Ангеру чинно двигались трамваи. Он любил эти трамваи рассеянной и безразличной любовью. В трамваях чувствовался уют, особенно осенью. Он глядел в их окна, в них светились люди и казались ему ближе тех, кто ходил и стоял за пределами трамвая. Те, внутри, были объединены каким-то единством. Призрачным трамвайным братством, мимолетным и честным. Он переходил трамвайные пути.
Он шел к площади, где его потом сожгут.
Иногда, когда лил дождь и людей на площади было мало, а туристов не было совсем, он поднимался к собору. Слева на темной стене была его любимая голова. Из приоткрытого рта ее росли две тонкие лозы. Он стоял и думал, слегка намокая со спины.