Каждый выбирает по себе - страница 5



Но, на некий взойдя перевал,
перешел я из возраста в возраст,
возраст лермонтовский миновал.
Я старел,
            я толстел,
                        и с годами
начинали друзья находить,
что я стал походить на Бальзака,
на Флобера я стал походить.
Хоть и льстила мне видимость эта,
но в моих уже зрелых летах
понимал я, что сущность предмета
может с внешностью быть не в ладах.
И тщеславья  – древнейшей религии  –
я поклонником не был, увы.
Так что близкое сходство с великими
не вскружило моей головы.
Но как горькая память о юности,
о друзьях, о любви, о войне,
все звучит это – Лермонтов! Лермонтов!  –
где-то в самой моей глубине.

Смерть

Я давно знаю,
            что, когда умирают люди
и земля принимает
                грешные их тела,
ничего не меняется в мире  –
                        другие люди
продолжают вершить
            свои будничные дела.
Они так же завтракают.
            Ссорятся. Обнимаются.
Идут за покупками.
            Целуются на мостах.
В бане моются.
            На собраньях маются.
Мир не рушится.
            Все на своих местах.
И все-таки
            каждый раз я чувствую  –
                        рушится.
В короткий миг
            особой той тишины
небо рушится.
                Земля рушится.
И только не видно этого
                        со стороны.

Ночью, за письменным столом

О сообщничество карандаша и бумаги!
Ты подобно содружеству путника и дороги.
А точнее – содружеству воина и равнины,
где под хрупким снегом хитрые скрыты мины.
О содружество карандаша и бумаги!
Ты причина множества
            всевозможных последствий  –
величайших бедствий,
                дьявольских наваждений,
человеческих озарений и заблуждений.
О содружество
            карандаша и бумаги!
Вот сидит человек. Что, безумец, берет он в руки!
Достает он пакетик с лезвием безопасным,
и оно становится с этой поры опасным.
Он опасным лезвием свой карандашик чинит.
Он любовно над ним склоняется. Он колдует.
Построгает слегка,
                пыльцу аккуратно сдует,
и опять строгает, и дует, и снова чинит.
Вот он в сторону отодвинул листок со стружкой.
Придвигает поближе листик бумаги писчей.
Тут не думай его отвлечь ни пивною кружкой,
ни вином, ни женщиной, ни отборной пищей.
Он исполнен сейчас решимости и отваги  –
ни о чем таком разговаривать он не будет.
Вот его карандаш коснулся уже бумаги.
Что-то будет сегодня ночью.
                        О, что-то будет!

Элегия

Тихо. Сумерки. Бабье лето.
Четкий,
            частый,
                щемящий звук  –
будто дерево рубят где-то.
Я засыпаю под этот звук.
Сон происходит в минувшем веке.
Звук этот слышится век назад.
Ходят веселые дровосеки,
рубят,
            рубят
                        вишневый сад.
У них особые на то виды.
Им смешны витающие в облаках.
Они аккуратны.
            Они деловиты.
У них подковки на сапогах.
Они идут, приминая травы.
Они топорами облечены.
Я знаю  –
            они, дровосеки, правы.
Эти деревья обречены.
Но птица вскрикнула,
            ветка хрустнула,
и в медленном угасанье дня
что-то вдруг старомодно грустное,
как дождь, пронизывает меня.
Ну, полно, мне-то что быть в обиде!
Я посторонний. Я ни при чем.
Рубите вишневый сад!
            Рубите!
Он исторически обречен.
Вздор – сантименты! Они тут лишни.
А ну, еще разик! Еще разок!
…И снова снятся мне
            вишни, вишни,
красный-красный вишневый сок.

«Мучительно хочется рисовать…»

Мучительно хочется рисовать.
Повсюду тюбики рассовать.