Кинжал для левой руки - страница 23
– Не сумлевайтесь! Сделаю, как надо.
Чумыш исчез в ночной мороси, переждав броневик с белыми буквами на пулеметной башне – «РСДРП». Боевая машина катила с Сенатской площади в сторону Зимнего…
«Как ни был мертв мой сон, я очнулся, повинуясь внутреннему толчку, что всегда будил меня за полчаса до подъема флага. Умывшись и растеревшись, вышел на верхнюю палубу. Утро серое, ветреное, холодное. Ветер сносил дымы из труб Зимнего на норд-вест, значит, дул с юго-востока. Чугунная громада Николаевского моста нависала над Невой совсем близко от нас. На мосту вершилось обычное движение, лишь изредка мелькали красные повязки на рукавах солдатских шинелей и матросских бушлатов.
На набережных толпился народ, разглядывая “Аврору”. Она стояла посреди Невы, точно новый дворец с высокой колоннадой труб, выросший за ночь на виду города. У стенки завода крейсер сливался с цеховыми постройками и был малоприметен.
Я поднялся на сигнальный мостик и навел бинокль на толпу. Надин среди глазеющей публики не было. Тогда я навел линзы на ее окно. Оно приблизилось, но угол зрения был неудачен – стекла тускло отливали.
Неужели еще вчера я был по ту сторону этой стеклянной границы и губы мои пылали на ее губах? От этой мысли бинокль в руках слегка задрожал.
Ее окно смотрело на “Аврору”… То была каменная оправа нашей жгучей тайны. Прямоугольный колодец, в застекленной непроглядной глубине которого жила моя прекрасная сирена… Видит ли она, какое величественное прощание подарила нам судьба?
Я опустил бинокль и взял контрольные пеленги на башню Кунсткамеры и шпиц Адмиралтейства. “Аврора” стояла на якоре незыблемо. Я записал пеленги в журнал. Эти простые служебные дела привели мои мысли в трезвый порядок. К черту сирен и наяд! Есть милая, обожаемая, земная, грешная, сладостная Надин. Как все преобразилось со вчерашнего дня! Как обновилась вся жизнь! Каким глубоким таинственным смыслом наполнилась каждая мелочь бытия, каждый пустяк уже примелькавшейся корабельной жизни! Все, все, все, на что упадет взгляд, напоминает ее, говорит о ней, обещает ее… Вот вьются ленты у сигнальщика на бескозырке, а я уж думаю, как хороша была лента черного репса в ее волосах. Вот тренькнул машинный телеграф, точь-в-точь как звонок за ее дверью… Сколько томительного сладостного ожидания разлито вокруг… С завистью смотрю я на корабельный прожектор: луч его так легко может проникнуть в ее окно, упасть к ее ногам, лечь на руки, объять ее…
Вчера она стала моей. Теперь я обязан по долгу офицерской чести предложить ей руку, сделать официальное предложение… Да что по долгу! По давней заветной и безнадежной доселе мечте я могу просить Надин выйти за меня замуж. Пусть до лейтенантского чина мне трубить еще три года, пусть нет у меня этих злосчастных пяти тысяч[8]… Николай Михайлович Грессер настоящий боевой моряк, и он, не впадая в предрассудки, конечно же, отдаст дочь за настоящего боевого моряка, пусть пока и в невеликих чинах. К тому же революция наверняка упразднит «мичманский ценз», и нам ничто не помешает соединить руки…
– Надолго мы тут стали, господин мичман? – спросил сигнальщик, подставив ветру спину.
– Думаю, что нет. Прибудет высокое начальство, посмотрит, как отремонтирован крейсер, и двинем в Гельсингфорс.
Я и не подозревал, как глубоко заблуждался. Вместо представителя Главного морского штаба на корабль прибыл Антонов-Овсеенко, член Военно-Революционного комитета. Что он говорил команде, я узнал лишь много позже – понаслышке, так как сразу же после обеда свинцовый сон – сказались все полубессонные ночи – не дал мне выбраться из койки.