Книга покойного автора - страница 21
Потом бегу вверх по черной лестнице домой, а за спиной ранец хлюпает, с букварем, тетрадкой, альбомом, пеналом – все новенькое. С бутербродом несъеденным в промокшей, нечитаной газете, с сыром, как помнится. Но главное почему-то – с пеналом.
Отмывала меня мама. Она специально взяла в тот день отпуск и примчалась из своей постоянной командировки в Москву, чтобы отметиться в знаменательном событии – встретить меня из школы и повести в «Националь» пообедать; да вот опоздала чуть-чуть. Она потом, бедняжка, полвека спустя на смертном одре с грустной улыбкой припомнила мне этот случай! Мой шикарный, скрипучий ранец был после тщательной промывки сдан дворнику Хабибуллину, и я получил на первое время старый дедушкин портфель.
Маленький Хабибуллин, мой товарищ, часто вертевшийся у нас, тоже, конечно же, был среди тех, меня мочивших. Тогда перед моей мамашей, которая устроила настоящее следствие по делу, он, прижатый к стенке аргументами обвинения, каялся, говорил, что его заставили. А теперь вот выступил среди прочих на этом собрании, и был вполне убедителен. А я как будто снова был коллективно обосран.
После того, первичного собрания в коллективе, встретившего сочувственное понимание Амалии Семёновны, пошли разборы в инстанциях – педсовет, райком, РОНО, и прочее говно. И, удивительное дело, чем более чужды люди литературе, тем больше они рады случаю на ней оттоптаться. Разбирались стихи.
«И красный вождь, и белый офицер» – это что же, знак равенства что ли? И дальше: «я ж делал всё, чтоб братьям помешать себя губить, друг друга истреблять». Мешать истреблять врагов – это комсомольская ли позиция? Это же плевок на святую память Павлика Морозова! А что за «дни доносов и тревог»? А как это, что «я читал в одном столбце с другими в кровавых списках собственное имя»? И с чего бы это вдруг власть отнимала бы дом – а власть-то ведь только советская бывает, это же устойчивое словосочетание! – что за намеки?
А вот уж прямо голос клеветника и очернителя, «пасынка России» неблагодарного: «За полтораста лет – с Екатерины – мы вытоптали мусульманский рай, свели леса, размыкали руины, расхитили и разорили край» (ислам-то тогда еще не был знаменем освободительной борьбы наших друзей из Хамаса, но был просто религией, одной из, то есть опиумом для народа!).
Но и без этого даже всего – скажем прямо, не «Василий Теркин». Тон какой-то не советский, не из учебника, душа не принимает. А девочка-то хоть и эпатажного – по тем временам – была поведения, но с чистой анкетой и биография вроде пока незапятнанная. А на мне уже и телега за Маячка, и разные публичные высказывания, и вообще… И ко всему ещё такой еврей, что только держись – со всех сторон, пробу ставить негде; но только, правда, на анкете, на морду-то был не похож. (Я тогда еще не успел «извне» полюбить тот народ и свою принадлежность к нему воспринимал как неизбежное зло или, по крайней мере, некое неудобство, данное мне от рождения, как даются разные физические недостатки, с которыми потом придется жить, и деться некуда.)
Короче, мало кому известное тогда имя автора злосчастных тех стишков было самым естественным образом заменено в Амальиных устах на актуального Пастернака, и ударение на падежное окончание придавало этому особо грозное звучание. Полинина рука на том листке с тою же естественною «легкостью необыкновенной» превратилась в мою якобы руку, и дело о моем отчислении – из выпускного класса, да во втором полугодии, за три месяца всего до аттестата зрелости и всяких там по этому поводу приятных торжеств со светлыми июньскими ночами, веселыми драками в парках, податливыми вдруг, как будто только этого дня и дожидались, одноклассницами! – дело то было состряпано и проведено по всем инстанциям по-стахановски быстро. Так что к 8 марта я уже вылетел с треском, как отодранная от прошлогодней замазки форточка вышибается ударом свежего ветра весны. Обидно, эх, досадно!