Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - страница 32



До сих пор нежно вспоминается Юлиан Тувим, его прелестная «Наука» в переводе Д. Самойлова:

Всем премудростям я обучался:
Логарифмы, задачи, квадраты.
Грыз я формулы. Запанибрата
С бесконечностью я обращался.
<…>
Знаю все: про янтарь, про погоду,
Как устроено зренье у мухи,
Что тела, погруженные в воду,
И так далее, в этом же духе…

Витезслав Незвал, в замечательном переводе К. Симонова:

С Богом! Ну что ж! Как ни странно, мы оба не плачем.
Да, все было прекрасно. И больше об этом ни слова.
С Богом! И если мы даже свиданье назначим,
Мы придем не для нас – для другой и другого…

Кстати, неудивительно, что эти стихи так хороши именно в переводе Симонова – вспомним «С тобой и без тебя». Кому, как не ему, переводить мужские стихи о любви. Симонову же принадлежит мой любимый перевод «Дурака» Р. Киплинга, с великолепной иронией и обаянием мужского характера:

Жил-был дурак. Он молился всерьез
(Впрочем, как Вы и Я)
Тряпкам, костям и пучку волос —
Все это пустою бабой звалось,
Но дурак ее звал Королевой Роз
(Впрочем, как Вы и Я).

И наконец, Федерико Гарсиа Лорка, над «Гитарой» которого в волшебном переводе М. Цветаевой обмирали и я, и мои подруги:

Начинается
Плач гитары.
Разбивается
Чаша утра…

Перечислить все культурные факты, которые открывались в воспоминаниях Ильи Григорьевича, просто невозможно. Чего стоит разбуженный им интерес и вкус к живописи! Но вернусь к литературе.


В 1964–1965 годах до нашего города начинают доходить томики Марины Цветаевой. Это, пожалуй, самое сильное и стойкое поэтическое впечатление моей юности, переросшее в пожизненное пристрастие к ее творчеству. Удар и потрясение последовали по всем направлениям: стихи, проза, характер, судьба. Моя одержимость Цветаевой была настолько сильна и очевидна, что Сережа на мое совершеннолетие (1966) подарит мне том из Большой серии «Библиотеки поэта», раздобытый ни больше ни меньше как у делегата очередного (XXIII) съезда КПСС, где дефицитные книги продавались свободно и в широчайшем ассортименте. Подарок поистине королевский. А мой первый муж Саша на «английское совершеннолетие» (21 год) привезет мне из Москвы переписанный от руки в школьной тетрадке «Лебединый стан»; еще позже преподнесет собственноручно выполненный маслом портрет Цветаевой, который висит у меня до сих пор.


С годами все яснее обнаруживалась неисчерпаемость ее творчества. В первой юности западало в душу все про любовь:

Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес,
Оттого что лес – моя колыбель, и могила – лес…
(«Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…». 1916)
Как живется вам с другою, —
Проще ведь? – Удар весла!..
(«Попытка ревности». 1924)
Я и в аду тебе скажу:
«Мой милый, что тебе я сделала?»
(«Две песни. 2». 1920)

Конечно же, «Поэма Горы» и «Поэма Конца»… Еще позже самой исчерпывающей формулой любви для меня окажется:

Ятаган? Огонь?
Поскромнее, – куда как громко!
Боль, знакомая, как глазам – ладонь,
Как губам —
Имя собственного ребенка.
(«Любовь». 1924)

Притягивала тема смерти, которая впервые осознавалась во всей своей неотвратимости:

Уж сколько их упало в эту бездну,
Разверстую вдали!
Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли…
(«Уж сколько их упало в эту бездну…». 1913)

Завораживало ощущение своей «непохожести», знакомое в юности всем:

Вы, идущие мимо меня
К не моим и сомнительным чарам, —
Если б знали вы, сколько огня,
Сколько жизни, растраченной даром…
(«Вы, идущие мимо меня…». 1913)