Княжна - страница 17



Я очень много плачу здесь первые дни, потому что не представляю такого тепла к совершенно чужому человеку, а для этих людей я будто родная, особенно для Лиды. Мне иногда так хочется, чтобы она была родной на самом деле. Возникшее странное желание назвать её мамой я подавляю с трудом, а Лида заботится обо мне, как никто и никогда! И тётя Зина ещё – она столько сказок знает! Я последнюю сказку слышала очень давно, а она сажает нас, младших детей, подле себя и рассказывает сказки. И Лида ещё…

Моё сердце каждый раз замирает, когда Лида «на задание» уходит. Ни учиться, ни есть, ни спать не могу, просто сажусь и жду её. Могу и весь день прождать, чтобы затем кинуться навстречу ставшей такой родной девушке. И она принимает моё… обожание? Нет, это совсем не то обожание, что было в Смольном институте, я просто чувствую Лиду родной.

А ещё песни… Господи, какие у них песни! И народные, и не только, яростные, зовущие на бой, отчего я постепенно забываю то, чему меня в Смольном институте учили, уже с удовольствием запевая с другими ребятами эти необыкновенные песни. Потому что я здесь получаюсь не одна – рядом друзья и подруги. Тётя Зина и Лида, которую мне всё чаще хочется назвать даже не матушкой, а мамой.

Я и не знала, что такое настоящая мама. Мне это здесь показали. Женщины отряда, ласковые со своими детьми, но и строгие, когда нужно, они показывают мне, какой должна быть мать, и я вижу всё это в Лиде, начав её про себя называть мамой, – ведь, получается, у меня никогда такого не было. Никогда не было той, что готова на многое ради меня. Чтобы я жила, улыбалась и задавала глупые вопросы. Как объяснить сие, как рассказать? Нет у меня подобных слов, не научили меня этому.

Я обживаюсь в отряде. Партизаны борются против зверей, которым надо, чтобы не было славян. Мы сейчас в Белоруссии, её называют по-разному, да и язык разный у партизан, но я стараюсь запомнить побольше. А ещё меня расспрашивают о «родной» деревне, но я почти ничего не могу рассказать, потому что даже названия её не знаю. Да и где бы я увидела его? Но на меня не сердятся, не ругают, не наказывают, только гладят и обнимают, отчего хочется плакать.

– Вишь-ка, Вера, сиротинушка наша Ладушка потеряла всех, значит, – слышу я объяснения тёти Зины. – А детям очень нужно, чтобы их любили.

Это объяснение заставляет меня задуматься. Я вспоминаю Смольный институт и не понимаю, за что нас лишили родительской любви. Получается, права тётя Зина – мы сиротами все там были даже при живых родных. Отдать своё дитя… И тут я начинаю расспрашивать о том, насколько нормальной была моя прошлая жизнь. Я спрашиваю и Веру, и тётю Зину, не выдавая впрочем, что жизнь была моей, но им объяснения не нужны.

– Дяденька комиссар, – обращаюсь я ко второму человеку в отряде, никогда не отказывающему в разговоре. – А правда ли, что бывают подсадные революционеры?

Мне совестно, конечно, обманывать, но он объясняет себе сам, поэтому рассказывает мне историю Революции. Вот прямо так, с большой буквы, и уж как хорошо говорит, я всё с первого раза понимаю. Вот просто всё-всё понимаю, отчего мне становится спокойно на душе, но при этом я осознаю, что вся история с литературой очень дурно выглядит.

Смольный институт – закрытое ото всех заведение, как я смогла попасть на собрание, когда нас не выпускают никуда? Откуда взялась литература, если сторожа не спят? А комиссар рассказывает историю одной революционерки, которой сначала подбросили литературу, а потом заперли в тюрьме с мужчинами, заплатив тем за надругательство. Нехорошим людям нужны были деньги от родителей девушки, не наложившей после себя руки, а ставшей какой-то «бомбисткой». Она убила всех обидчиков своими руками. Эта история так созвучна моей… Ведь батюшка очень богат, а всё случилось в январе, значит, могло и со мной быть подобное…