Когда булочки ещё умели смеяться - страница 17
Мне стало больно и обидно. Боль и обида позвали на помощь разум и отчаяние. На манер «финки» я зажал в ладони свою изгрызенную ручку и тихо прошептал: «Это школьная ручка. Я ей сегодня в школе писал. Она в портфеле лежала. И поэтому она не воняет. Если ещё раз так сделаешь, я тебе ручкой глаз выколю».
Это был первый раз, когда маленький щенок показал зубки большому кобелю. Потом ещё были и зубки, и зубы. И моё понимание, что отчим тратит свою жизнь на то, чтобы обрести, а обретя – ограждать и лелеять то, на что кроме него никто собственно и не претендовал: первенство, главенство среди тех, кто жил с ним рядом. И пьяные монологи, и растаптывающий смех, и изгрызенная шариковая ручка в жопе – всё это были его инструменты… Видать, это карма каждого отчима: ему некайфово без обретения лавров первого, главного и лучшего. И даже если уже напялен на голову лавровый венок победителя, и пора уже хотя бы попытаться пожить для других, – всё равно он не может остановиться в своём первенстве, потому что венок виснет на ушах и застит глаза, а сквозь ароматную листву не видно, как неродные дети становятся всё более чужими.
В те годы в нашей семье каждый занимался своим делом. Отчим – самоутверждался, а маленький щенок рос и хотел убить большого кобеля. К осуществлению своей мечты я шёл каждый день. Чаще всего мои шажки получались маленькими: это когда злоба – бессильная, а крику – на всех соседей. Но однажды, когда сильно поддатый отчим в очередном приступе самоутверждения перегнулся через пьяный стол и при гостях картинно сграбастал меня за шею, чтобы в кураже одним махом вышвырнуть из-за стола, сидящий во мне маленький щенок показал зубы. Со всего размаху, с правой, как когда-то подсмотрел у школьного хулигана Лёпы, я кинул свой кулак в жующий рот отчима.
И сейчас я вижу, как вперемешку с матом изо рта отчима вылетают непрожёванные солёные огурцы. Залитую кровью красную рубаху-праздник помню. Не забуду, как дядя Коля своей спиной кинулся заслонить меня от смерти, и спасибо ему, конечно. Но большой кобель не тронул маленького зубастого щенка. И больше никогда уже не пытался.
А я сидел каменным истуканом в центре испорченного праздника. Сидел, и под истеричные бабьи всхлипы отчима: «Чо? Всё?! Вырос выблядок?!» – думал, что пока не стану убивать отчима. И хотеть этого пока не буду. И ещё я винил себя за истеричные бабьи всхлипы отчима и за испорченный праздник.
Ушёл. Умер
…Много позже, случайно встретив отчима на улице – серого, абсолютно седого, пыльного старика, каким становятся, если огромными глотками торопятся жить, – я позвал его к себе домой, в свою семью: к моей жене, к моему сыну. Отчим неуверенно пришёл, затяжно смыл с себя уличную грязь, наелся, закурил и уселся у окна. Привычно закинул ногу на ногу.
Я смотрел на отчима и постоянно хотел спросить у него: «Ну и нахуя ты таким был?». Не спросил. Мы говорили о пустом, играя в вопросы и ответы ни о чём. Потом я открыл ему бутылку «Жигулёвского», другую открыл себе, и рассказал отчиму, что отчётливо помню – до крохотных подробностей, до несущественных мелочей помню – как совсем-совсем мальчишкой впервые увидел кровь. Не ту кровь, которую любой сорванец сызмальства видит на своих разбитых коленках, на исцарапанных ладонях, и, слизывая солёные красные капли вперемешку с грязью, даже не думает о том, что это – кровь; потому что для него это скорее издержки весёлых «пряток» и сумасшедших «башиков», – а именно кровь, бьющую иссиня-красным густым тёплым потоком.