Когда Ницше плакал - страница 30
Брейер засомневался. Помня о выдвинутом Лу Саломе требовании секретности, в мгновение ока он соорудил для Фридриха Ницше имя по тому же принципу, по которому Берта Паппенгейм стала Анной О. «Нет, ты не знаешь его. Его зовут Мюллер, Удо Мюллер».
Глава 4
Две недели спустя Брейер сидел в кабинете в белом халате врача-консультанта и читал письмо от Лу Саломе:
23 ноября 1882 года
Мой дорогой доктор Брейер,
Наш план работает. Профессор Овербек полностью согласен с нами в том, что ситуация уже действительно приняла опасный оборот. Он никогда не видел Ницше в таком плохом состоянии. Он постарается употребить все свое влияние, чтобы убедить его записаться к вам на прием. Ни Ницше, ни я никогда не забудем, как добры вы были с нами, когда мы переживали столь тяжелые времена.
ЛУ САЛОМЕ
«Наш план, наше мнение, наши проблемы. Наши, наши, наши». Брейер положил письмо на стол – прочитав его раз десять с тех пор, как получил его около недели назад, – и взял зеркало, чтобы посмотреть, как он говорит это «наш». Он увидел, как тоненькая розовая рана губы обводит маленькое черное отверстие в каштане щетины. Он расширил отверстие, наблюдая за тем, как эластичные губы обтягивают желтеющие зубы, выступающие из его десен подобно наполовину ушедшим в землю могильным камням. Волосы и дыра, клыки и зубы: еж, морж, обезьяна, Йозеф Брейер.
Он ненавидел свою бороду. На улицах теперь все чаще появлялись чисто выбритые мужчины; когда же и он найдет в себе мужество сбрить все эти волосы. Еще он ненавидел коварные проблески седины, вероломно обосновавшиеся в его усах, на левой части подбородка и в бакенбардах. Седая поросль была предвестником безжалостного неприятельского вторжения. И нет той силы, что могла бы остановить марш часов, дней, лет.
Брейер ненавидел все, что отражалось в зеркале, – не только седину, зубы как у животного и волосы, но и крючковатый нос, пытающийся дотянуться до подбородка, непропорционально большие уши и мощный гладкий лоб – он уже начал лысеть, и этот безжалостный процесс уже начал пробираться к затылку, выставляя на всеобщее обозрение весь позор его голого черепа.
А глаза! Брейер смягчился и всмотрелся в свои глаза: в них он всегда мог найти юность. Он подмигнул. Он часто подмигивал и кивал себе – себе настоящему, шестнадцатилетнему Йозефу, обитающему в этих глазах. Но сегодня от молодого Йозефа ответного приветствия не последовало. Вместо него на Йозефа смотрели глаза отца – покрасневшие, окруженные морщинами глаза старого уставшего человека. Брейер завороженно наблюдал, как рот его отца образовывал дыру, говоря: «Наш, наш, наш». Все чаще и чаще Брейер думал об отце. Леопольд Брейер умер десять лет назад. Тогда ему было восемьдесят два года, на сорок два года больше, чем Брейеру сейчас.
Он опустил зеркало. Осталось сорок два года! Как можно вынести еще сорок два года? Сорок два года ожидания, в процессе которого эти годы проходят. Сорок два года всматриваться в собственные стареющие глаза. Неужели нет спасения из заточения времени? Ах, если бы он мог начать все сначала! Но каким образом? Где? С кем? Не с Лу Саломе. Она была свободна, она могла выпорхнуть из его клетки, когда ей хотелось, или впорхнуть обратно. Но ничего «нашего» с ней быть не могло: никогда не будет у них «нашей» жизни, «нашей» новой жизни.
Он знал и то, что «наше» с Бертой уже не вернется. Когда ему удавалось отбросить старые, постоянно возвращающиеся воспоминания о Берте – миндальный аромат ее кожи, платье, обрисовывающее холмики ее пышной груди, жар ее тела, который обдавал его, когда она, входя в транс, прислонялась к нему, – когда ему удавалось сделать шаг назад и посмотреть на себя в перспективе, он мог понять, что Берта всегда была лишь фантазией.