Когда вернусь в казанские снега… - страница 31



И это только начало…

Я вдруг понял однажды, что мне мешают слова в стихах… Я вдруг осознал себя, вынужденного собирать слова в строчки – ужасно косноязычным для того, что я хочу выразить… Всё это началось, кажется, с Баха. Или с Пазолини и этого купола. Или с Сибелиуса. Или с Даниила Хармса…

Нижинский – великий танцор сидит на стуле. Перед ним – зрители, человек 30–50…

Я решил, что должен писать поэму про И.-С. Баха. И пошёл к своему другу и учителю. Пожилому поэту, ему уже было за семьдесят тогда, а мне ещё не было 30. Вилечка мой. Виль Мустафин – самый дорогой для меня из казанских поэтов. Не сразу ставший таковым. Ибо сначала – я плохо знал его.

И вот, только успел он им стать («самым дорогим для меня поэтом»), и вскоре – умер. И лишь после смерти его я понял, что он был моим учителем. В поэзии ведь невозможны учителя в привычном смысле, потому что невозможно научить. Но вдруг про какого-то человека ты понимаешь окончательно и бесповоротно, и не нужно никаких доказательств иных – что это был твой учитель. Догадаться об этом при жизни Виля мне мешала его природная смиренность, никогда он не держал себя со мной с высоты, только на равных, но и не принижался нисколько.

В последний день – он превратился в дерево. Я видел его за несколько часов до смерти. Руки его и ноги совершенно высохли. Это был совершенный тончайший скелет, на который была нанизана улыбающаяся голова. Он превратился в миндальное дерево, расцветшее дерево из сказки про «Кентервильское приведение» Оскара Уайльда.

А до этого – за два месяца до – я навещал его в больнице. И он рассказал, между прочим, о своём знакомстве с Владимиром Высоцким.

Виль поехал в Москву получать деньги по накладной для людей из какого-то непонятного казанского отдела и в какую-то непонятную московскую организацию (головную бухгалтерию)… и поскольку уж выдалась неожиданно несколькидневная московская командировка, то…

И вот входит Высоцкий со своим другом режиссёром в буфет Дома литераторов, а там: мужик какой-то в сильном уже подпитии, чуть ни в центре зала – читает стихи…

– Слышишь, поэт! А ты где живёшь-то сам?

– В Казани!

– Да-а-а… далековато. А в Москве где остановился?

– В гостинице «Националь»…

– Вот это уже ближе, пойдём…

Поднял его чуть ли ни на плечи и поволок в гостиницу. А в фойе спрашивает: «Слушай, а вот ты стихи там читал – это вообще чьё?»

– Моё!

– А ещё есть?

– Есть, только в номере!

Так они прошли в номер, и там ещё часа два или больше – Виль читал свои стихи двум новым знакомцам: Вове и Жене. А потом Женя и говорит:

– А щас тебе Володя покажет как надо! Сыграй ему, Володька, своего!

И вдруг Высоцкий чуть не взрычал: «Ни черта ты, Женька, в поэзии не понимаешь!»

И они ещё говорили, говорили… Этот Вова, и странный казанский математик, и поэт.

Наступает такой момент для некоторых гениев, когда всё, что они должны выразить, уходит в «невыразимое»…

А сейчас – я всё реже ощущаю себя гением, крылья мои огрубели, и сам я потолстел, мне всё труднее разгонять свою птицу для полёта, ещё немного и я, наверно, вовсе не смогу этого.

Вот потому – надо успеть выписаться…

«Ни черта ты, Женька, в поэзии не понимаешь!»

И они ещё говорили, говорили… Этот Вова, и странный казанский математик и поэт.

И математик этот рассказывал в тот день незнакомым людям всё как на духу, рассказывал, как влюбился в девушку и шёл за ней, провожая… и потом выйдя – побежал, вдруг упал на снег… и тишина! И только хлопья снежинок в рот и на глаза!