Кола - страница 3



– Что это? – полюбопытствовал Андрей.

– Медведя режет, – сказал матрос Афонька. – Только белый он не такой, морда длиннее.

– Я не белого…

– Ишь ты, руки-то умелые.

Почтительно смотрел Андрей, как режет Смольков. Руки подвижные, стружку снимают споро. Сидит незнакомый какой-то, новый. Обычно Андрей считал себя сильнее, и Смольков принимал это. Но иногда он неузнаваемо менялся. И тогда ощущалось: Смольков старше и много опытнее.

Подошел хозяин. Стоял, смотрел на смольковские руки, на, матросов, на обвисшие паруса.

– Вот дал господь погодку…

– А ты не горюй, Платоныч. Смотри, благодать-то какая!

Хозяин опустился на паклю, лег навзничь, смотрел в небо.

– И вправду благодать… да за суетой все чаешь красоты божьей.

– Уж и где ж, братцы, будем день дневать, ночь ротать? – напевно затянул матрос. И несколько голосов, будто ждали этого, подхватили родившуюся в вечере песню:

Будем день дневать во чистом поле,
Ночь коротать во сыром бору.
В темном лесу, все под сосною,
Под кудрявою, под жаровою.

Песня ширилась, росла, набирала голос. Хозяин пел со всеми. Низко, у самой воды, играли первые звезды. К ним плыла, покачиваясь, старинная тоскливая песня, тревожила душу.

Нам постелюшка – мать сыра земля,
Изголовьице – зло кореньице,
Одеялышко – ветры буйные,
Покрывалышко – снега белые.

Смольков перестал резать, склонил голову и закрыл глаза, слушал, как разливается песня, то затихает, то поднимается над притихшим морем.

Родной батюшка – светлый месяц,
Зорька белая – молода жена.

Тоскуя, ушла в сумерки, смолкла песня. Все молчали.

– Эх, мандолину бы, – вздохнул Смольков, – душа наружу просится… – Глаза, обычно заискивающие, преобразились, взгляд стал незнакомым.

– Гляжу я на тебя и не пойму, что ты за человек, – сказал хозяин.

– Это про меня?

И даже теперь, в сумерках, Андрей будто увидел ясно, что глаза Смолькова опять по-собачьи ласковы стали.

– Ох, и скрытен ты! Не поймешь, где у тебя что. Андрей хоть и молчит, а весь на виду…

Было в словах хозяина такое, что Андрей почувствовал еще в тюрьме, когда впервые Смолькова встретил. Схваченный под Архангельском, Андрей молчал упрямо и обреченно. После допросов лежал избитый в камере. А Смольков услужливый и воды подавал, и горбушкой делился, и утешить умел.

Как-то ночью лежали они на соломе, шептались. И Смольков рассказал о себе, о планах своих, о том, что ему верный попутчик нужен. И взял с Андрея слово, клятву такую страшную, что вспомнишь только – и днем жутко делается. Но Андрей не кается: научил Смольков, что на допросах говорить. И сбылось – вместе выкрутились они, а теперь на пути к цели. Скоро и Кола будет, а там, говорят, Норвегия не за горами.

И прав и не прав хозяин. Смольков добрый и верный. Только слабый он, пытаный. И, помня уговор держаться купно, сказал:

– Вы обхаживаете меня, как девку на выданье.

Кузьма Платоныч развел руками:

– Да вот и сам не пойму, люб ты мне. – И усмехнулся. – Надежный ты. С таким хоть в лавке торговать, хоть с бабами спать – не осрамишься.

Матросы засмеялись.

– А что, Андрей, – продолжал хозяин, – пойдешь на судно ко мне? Я из тебя ох какого приказчика сделаю!

– То не моя воля. Да и пошто зовешь? Может, я убивец какой?

Хозяин рассмеялся, сел на пакле, разглядывая Андрея.

– Ты? Убивец? Да я, если хочешь, всю жизнь твою, никого не спрашивая, скажу.

– А ну-ко, ну-ко, Платоныч, позабавь душу, – смеялись матросы, – и к кольскому ведуну ходить не надо…