Конь бѣлый - страница 46



– Вы не смеете, не смеете!

– Что я не смею, мадемуазель?

– Вы не можете меня бросить… – сказала с отчаянием, безнадежно.

– Вы куда едете?

– В Петроград. Там тетка…

– В Петрограде Зиновьев, Урицкий и Володарский. Красная сволочь… Где ваши родители?

– Убиты… В Екатеринбурге. Сибирцами…

– Нам только большевички не хватало! – посмотрел на Бабина, тот улыбнулся:

– Но зато – какой…

– Я прошу вас… Я не знаю, кто вы… Но – пощадите, не бросайте меня… – плакала Надя.

Дебольцов снова посмотрел на Бабина, тот пожал плечами.

– Хорошо… – помедлив, произнес Дебольцов. – Но я должен предупредить вас, мадемуазель: путь наш – во мраке, поэтому – только до первого спокойного места. Прошу не обижаться…


Глаза Нади сияли счастьем…

В этом же месте, за пакгаузом, произошло спустя несколько минут еще одно очень важное событие: из тумана выбралась обыкновенная крестьянская телега, на ней сидели две женщины. Телега остановилась, возница сдернул шапку: «Извиняйте, дамочки, щас за овсом сбегаю, голодом лошадки только на бойню ходют…» Женщины сидели молча, обе были сильно утомлены, молодая сказала печально: «Мне иногда снится, что мы вместе, что я не оставляла его ни на миг… Говорят, он теперь в Японии. Красивая, наверное, страна – Фудзияма в снежной шапке, сакура цветет… Там поэты пишут такие славные стихи, вот, послушайте: «Удрученный горем, так слезы льет человек… О, цветущая вишня, чуть холодом ветер пронзит, посыплются лепестки».

Это была Анна Тимирева со своей горничной Дашей. Обе пробирались в Омск…


Арестованных в Екатеринбурге большевиков и причастных решено было поместить в плавучую тюрьму на Исети. Около двухсот человек разного возраста и пола были доставлены на барже к месту пребывания и под конвоем переведены в трюмы. Все прошло без эксцессов, арестованные послушно бежали с палубы на палубу с прижатыми к затылкам руками, веселый мат сопровождал действо, солдатик из охраны жалостно тянул каторжную песню про Сибирь, над которой займется заря…

Все было как всегда в таких случаях – подзатыльники, незлобная ругань – большевики были по большей части знакомыми, ближними или дальними, в этих местах всегда все знали про всех абсолютно все. Варнацкий обычай, утвердившийся среди крепостных и беглых.

И поэтому арест этот казался Рудневу и Вере временным, не страшным. Они тоже бежали в цепочке среди прочих, Дмитрий Петрович даже в глаз схлопотал за строптивость и все время поглаживал заплывающую скулу. «Думаю, продлится недолго. Наши придут, да и этим – что с нас взять?» – «Не знаю, папа…» – отозвалась нахмуренная Вера. Порванное платье и распущенные волосы придавали ей залихватский разбойничий облик бывалой бабенки, не боящейся ничего…

Оба были бы и правы, но некое странное обстоятельство, вдруг вмешавшееся в дело, грозило все трагически перечеркнуть. В этот раз сопровождающим арестованных назначен был старший унтер-офицер Венедикт Сомов. Было ему тридцать лет от роду, происходил из работных людей Невьянского завода, родителей своих не помнил: те умерли при его еще малолетстве. Воспитала тетка из соседней Шайтанки, теперь она была очень старая, и Венедикт о ней ничего не знал, да и не желал, если по правде. Рабочим он был хорошим, выбился в помощники горного мастера, даже поучился немного в Демидовской горной школе, но начавшаяся война перечеркнула и учебу. Был ранен, получил Георгия, по ранению вернулся домой, и здесь начавшаяся Февральская революция застала его в страшных раздумьях об устройстве мира. Впрочем, колебаний – с кем идти и за какую власть драться – у него не было. Для башковитого и тертого парня мгновенно вырисовалась невероятная возможность: пожить в свое удовольствие, прибрать к рукам, что плохо лежит, что же до идейного обоснования – на это трижды наплевать. Белые, красные – все дрянь, но конечно же те, кто держался за свое и не предлагал половину отдать голодранцу, – такие были куда как ближе и понятнее. И поэтому большевистские листовки, в изобилии попадавшие в контрразведку, где служил Сомов, приводили в неописуемую ярость. Да ведь и знал не понаслышке: комиссарские проповеди – они для дурачков. Не родился еще на свет такой комиссар, кто себе не взял, а ближнему отдал…