Конец света по-Божески (сборник) - страница 18




…Она почувствовала, просто почувствовала, как напряглась мать. Она угадала это напряжение в шорохе постельного белья, в дыхании матери, которое как бы затаилось, приготовилось к отпору боли. За эти дни, проведенные у ее постели, она научилась угадывать приход боли почти интуитивно. Она знала, как тяжело и страдальчески мать переживает эту волну боли. Знала, как нужна ей поддержка в эти минуты… Но она так устала… Так устала… Сейчас она понимала – нужно открыть глаза, наклониться к матери, протянуть ей руку, взять ее за руку, чтобы она не осталась наедине с этой болью. Но она так устала…

И она не открыла глаз. И не наклонилась к матери. И не взяла ее за руку. Она продолжала сидеть, откинувшись на стуле, делая вид, что не замечает надвигающейся боли.


…Когда эта волна опять обрушилась на нее, когда она была одна с этой болью и со всей своей болезнью и обреченностью, – ей так нужна была рука ее дочери. Так нужна ее рука. И она почти уже закричала:

– Дай мне руку! Дай руку! – Но сама себя остановила.

Остановила из жалости к дочери. Из жалости к ее усталости. И вместе с жалостью почувствовала неприязнь к дочери: разве она не понимает – как нужна ее рука?! Разве она не понимает! Разве она не понимает!..

И она как-то исступленно повторяла, кричала это про себя, пока боль не отступила, не ушла, и даже когда боль ушла, она с какой-то внутренней, глубокой обидой смотрела на дочь, на то, как та сидит с закрытыми глазами на этом неудобном стуле, находясь где-то там с самой собой, а не с ней, которой она сейчас так нужна. Так нужна она. Так нужна ее рука…

«За что мне это, Господи?!» – в который раз за эти дни подумала она отчаянно.

Она спрашивала саму себя, и Бога сотни и сотни раз: «За что мне это?!» – и не находила ответа.

И сейчас, когда боль ушла и она была такой одинокой на своей кровати, с которой она уже не поднимется, такой одинокой, такой брошенной, без руки, которая ей была так нужна, она опять и опять говорила себе: «За что мне это? За что мне это? За что мне это?..»

И почему-то именно сейчас она вдруг ясно вспомнила свою малышку дочь, которая растянулась на асфальте, когда они шли домой из детского сада, и ревела, громко и отчаянно, как могут плакать только дети, и говорила:

– Мама, дай учку, дай учку…

Она еще не говорила тогда букву «р», просто пропускала ее в речи, и так забавны были ее слова «хоошо», «каамелька», «мооженое».

И это ее «дай учку» звучало бы забавно, если бы она не рассердила ее тем, что шла, не смотря под ноги, а она предупреждала ее:

– Упадешь! Упадешь! Смотри под ноги…

И она не дала ей своей руки. Не дала. И стойко вынесла этот отчаянный рев, и смотрела, как дочь сама поднялась, по-детски неуклюже стала на ножки и все плакала, плакала:

– Дай учку! Дай учку!

Но она пошла вперед. Пошла, всем своим видом показывая, что не даст ей руки, чтобы та поняла, – надо смотреть под ноги и слушать маму. Она просто шла, делая вид, что не замечает ни этого рева, ни слез, размазанных по щекам, ни отчаянья и боли в глазах дочери оттого, что мама бросила ее, не дала ей «учку»…

Эта картинка из прошлого была такой яркой и сильной, что она даже приподнялась на кровати, приподнялась, потрясенная. И смотрела на дочь, в каком-то немом ужасе осознавая – за что это ей!..

И это было так страшно, и в этом была такая правда, что все это просто не укладывалось в ее голове. Не укладывалась эта закономерность, такая простая и страшная закономерность: она не протянула руку своему ребенку, когда ей так нужна была ее рука. И она получила ответ: ее дочь не протянула ей руку, когда ей так нужна была ее рука.