Конец «Золотой лилии» - страница 11
– Ануш Артуровна? Пигачов. Тут какой-то старикан просит пустить в зал. У него жена, говорит, в оркестре. На аккордеоне. Что? Да, Слепаков. Документы в порядке. Идите, Слепаков, только тихо. У нас репетиция.
Пенсионер поднялся по застланной ковром лестнице. На вершине ее стоял еще один страж: огромный, широколицый, как «толстяк» из пивной телерекламы, в шикарной черной тройке, с белоснежной грудью и синей бабочкой под тройным подбородком. Кивнул Всеволоду Васильевичу направо, тоже прошипел «тихо». Слепаков сделал испуганные глаза и на цыпочках пошел туда, откуда доносился стук, шарканье и усиленная до предельных децибелов, бешено-темпераментная музыка.
В большом круглом зале с зеркалами вместо стен чеканились бальные аргентинские движения. И женщины, и мужчины были поджарыми, с гордыми шеями и будто накрашенными, исступленными глазами. То он (кавалер) ее крутанет и почти повалит навзничь, слегка поддержав под спину, то она (дама) от него с отвращением оттолкнется и лицо такое сделает: провалился бы ты, подворотный, сил моих нет на тебя, урода, глядеть… А он, грудь колесом, лезет на нее без удержу напролом: не уйдешь, мол, никуда, крокодилица, все равно тебя хоть застреленную, хоть отравленную, но… употреблю. Таковы, примерно, были непосредственные впечатления Слепакова при виде репетиции аргентинских танцев, интерпретированных для престижного салона.
Между танцующими ходила тощенькая, в чем душа только держится, старушенция. Вела себя очень шустро и властно, мерцая оранжевыми расклешенными брюками и блузкой навыпуск – черной, с золотыми диагоналями. В руках костлявых держала микрофон и орала в него громоподобно:
– Право!.. Лево!.. Вместе, вместе!.. Саша, о дилетант! Разве не чувствуешь, что отстаешь? Ида, клуша, тяни носок и сразу назад… Ложись под него, ложись! Вы что, медузы несчастные, ночную репетицию заработать хотите? Вот так, вот так! Лучше, уже лучше, болваны! – Еще она выкрикивала какие-то иностранные слова, но все мужчины и женщины в балетных тренировочных трико, по-видимому, прекрасно ее понимали и старались – аж кровь из носа.
Впрочем, все эти диковинные упражнения доходили до сознания Слепакова словно сквозь липкий желтоватый туман. Тем более и запах тут стоял – будто в конном манеже. Слепаков высмотрел узенькую эстрадку поодаль. На ней, усиленный микрофонами, яростно дербалызгал оркестр, состоявший из гитариста, с голубовато-удушенным лицом вынутого из петли, скрипача, маленького и круглого, как колобок, со стояче-спиральными рыжими волосами, свирепого мускулистого ударника в одной фиолетовой безрукавке, машущего, скачущего и лупящего в барабаны; узнал наш бедный Всеволод Васильевич жмущуюся к стороночке, распаренную, встрепанную свою пышечку, симпатичную Зину, у которой вспотели от непосильной работы на аккордеоне не только лицо и подмышки, но даже словно бы и глаза, большие красивые серые глаза.
Сняв кепку и держа ее в опущенной руке, Слепаков глядел мимо репетирующих «аргентинцев», мимо гитариста, скрипача и дьявольски энергичного ударника только на аккордионистку и, совершенно оглушенный музыкой, воплями старушенции, чувствовал себя так, как будто присутствовал на гражданской панихиде. Прощался со всей прожитой вместе с Зиной жизнью. А жена его не заметила: он стоял в полумраке у дверей.
Прощался мысленно Всеволод Васильевич минут десять, потом незаметно вышел из зала, равнодушно проследовал мимо экстравагантных стражей салона и отправился пешком домой, не обращая внимания на дождь, северо-западный ветер, даже на брызги, летевшие из-под бешено вращающихся колес иномарок. Дома мрачно смотрел в телевизионный экран, где опять, в миллионный раз, кого-то догоняли, в кого-то стреляли, кому-то били кулаками и ногами по окровавленному лицу. К десяти пришла выжатая как лимон Зинаида Гавриловна со своим выдохшимся аккордеоном. Приняла душ, надела пушистый, в голубизну, халатик, причесалась, сказала усталым голосом: