Коричные лавки - страница 20
Обстановка юной жизни – кухня с пахучими лоханями, с интригующе сложно пахнущими тряпками, со шлепаньем туфель Адели, с ее шумной возней – больше не страшна. Он приучился считать кухню своим владением, освоился и стал относительно ее развивать в себе смутное ощущение причастности, отечества.
Разве что внезапно разражался катаклизм в виде мытья полов – ниспровержение законов природы, выплески теплого щелока, подтекающие под мебель, и грозное шварканье Аделиных щеток.
Опасность, однако, проходит, щетка, смирённая и неподвижная, тихо лежит в углу, сохнущий пол славно пахнет мокрым деревом. Нимрод, снова обретший на собственной территории положенные права и свободу, чувствует непреодолимую охоту хватать зубами старый плед на полу и что есть силы трепать его так и этак. Укрощение стихий переполняет его невыразимой радостью.
Вдруг он замирает как вкопанный: впереди, в каких-то трех щенячьих шагах, движется черное страшилище, чудо-юдо, спешащее на прутиках многих непонятных ног. Потрясенный Нимрод следит взглядом за косым курсом поблескивающего насекомого, не спуская глаз с его плоского, безголового и слепого тулова, движимого невероятной расторопностью паучьих ног.
Что-то при виде всего этого подкатывает, набухает что-то, что-то зреет в нем, чего он и сам пока не поймет, словно бы некий гнев или страх, но какой-то приятный и связанный с судорогой силы, самоощущения, агрессивности.
И он вдруг припадает на передние лапки и исторгает из себя голос, самому ему еще неведомый, чужой, совершенно непохожий на всегдашнее поскуливанье.
Он исторгает его еще раз и еще – тонким дискантом, который всякий раз срывается.
Но напрасно честит он насекомое на этом новом, рожденном внезапным вдохновением языке. В категориях тараканьего сознания нет места таковой тираде, и насекомое продолжает свой косой бег в угол кухни движениями, освященными вековым тараканьим ритуалом.
Однако чувство ненависти еще непостоянно и несильно в душе щенка. Вновь охватившая его радость бытия оборачивает всякое чувство весельем. Нимрод продолжает тявкать, но суть лая незаметно как-то изменилась. Он теперь – самопародия, желание во что бы то ни стало выразить неизъяснимую удачу ошеломительного этого действа жизни, исполненного остроты, неожиданной жути и потрясающих поворотов.
Пан
В углу меж тыльных сарайных стен и пристроек был дворовый заулок, отдаленный последний его отрог, замкнутый между чуланом, нужником и заднею стеной курятника – глухой залив, за которым уже не было выхода.
Это был самый дальний мыс, Гибралтар двора, в отчаянии бившийся головою в тупиковый забор из горизонтальных досок – замыкающую и распоследнюю стену мира сего.
Из-под замшелых толстенных досок тянулась нитка черной, вонючей воды, никогда не просыхающая жила гниющей жирной грязи – единственная дорога, уходившая в зазаборный мир. Однако отчаяние смрадного заулка так долго колотилось головой в огорожу, что расшатало одну из горизонтальных могучих досок. Мы, мальчишки, довершили остальное и вывернули, выдвинули тяжкую замшелую доску из пазов. Так проделали мы брешь, отворили окно к солнцу. Утвердив ногу на доске, переброшенной мостком через лужу, узник двора мог в горизонтальной позиции протиснуться в щель, допускавшую его в новый, продутый ветерками и обширный мир. Там был большой одичавший старый сад. Высокие груши, развесистые яблони росли редкими мощными группами, осыпанные серебряным шелестом и кипящей сеткой беловатых бликов. Буйная и разная некошеная трава пушистой шубой покрывала волнистую землю. Были тут обыкновенные луговые травяные стебли с перистыми кисточками колосьев; была тонкая филигрань дикой петрушки и моркови; сморщенные и шершавые листики будры и глухой крапивы, пахнувшие мятой; волокнистый глянцевый подорожник, крапленный ржавью, выбросивший кисти грубой багровой крупы. Все это, спутанное и пушистое, было напоено тихим воздухом, подбито голубым ветром и насыщено небом. Лежащего в траве накрывала вся голубая география облаков и плывущих континентов, а дышал он целой широкой картою небес. От общения с воздухом листы и побеги покрывались хрупкими волосками, мягким налетом пуха, шероховатой щетиной крючочков, служивших как бы для цепляния и удержания кислородных струений. Налет этот, нежный и белесый, роднил листья с воздухом, сообщал им серебристый, серый лоск воздушных волн и теневых задумчивостей меж двух прорывов солнца. Какое-то из растений, желтое и полное млечного сока в бледных стеблях, надутое воздухом, гнало из своих полых побегов уже и сам воздух, сам пух в виде перистых осотовых шаров, рассыпаемых дуновением ветра и беззвучно вбираемых лазурным безмолвием.