Кормление облаков. Стихи - страница 3



приближается к ней и ее мужу, становится рядом.
Швед краснеет и говорит без умолку, едва
позволяя поэту вставить слово. Тот, однако,
ничуть не смущен. Дрожащей рукой потихоньку
он приближает кулак с зажатой солонкой
к карману пальто жены дипломата.
Несколько крупинок морской соли
ссыпается на подкладку, катятся по панели
телефона и исчезают в шве. Поэт убирает
руку. Зачем он так поступил? Насолил
в отместку? Вспомнил арабский обычай
из «Тысячи и одной ночи» – мол, если рассыпать
соль, то, чтобы избежать беды, надо
перекинуть ее через плечо три раза.
Он не знает. А еще когда-то римские легионеры
получали за службу плату в виде кусков
каменной соли. А может, он решил
частички древнего океана – того, над которым
носился дух земли безвидной и пустой,
высохшие капли вечности, ее кристаллы,
поместить в подобающую оправу.
2016

Александр Гольдштейн возвращается домой

В тамбуре последнего вагона
поезда Москва-Баку, отчалив от Кизил-юрта,
синие зрачки Севера-деспота
пляшут за кормой в грязном окошке,
прячутся, выпрыгивают снова,
скачут по шпалам, лучатся путевыми
семафорами на разъезде, в лесу рельс,
расходящихся, сливающихся в заповедный
полюс Лобачевского, по лесенке шпал
можно покорить Северный полюс в мыслях.
Худющий как ветка, ушастый парень,
с залысинами под пышной шевелюрой,
обкуренный в дымину, с бородавкой на веке,
вдруг внешне – вот ведь чушь, ничего общего,
конечно, но что-то такое мелькнуло, пусть и
в воображении, но всё же – этот парень
напомнил мне Александра Гольдштейна:
стоит, нервничает, выглядывает в щелку —
в вагонный коридор, где дагестанские менты
проверяют документы, досматривают багаж.
Палец у одного мента на курке «калаша»,
глаза ошалелые бегают, другой ставит каждого
пассажира стоймя, прикладывает к его скуле
разворот паспорта. «А что это – родинка?
Откуда? Тут есть, там нет. Где паспорт получал,
Мирза-ага? Садись, отдыхай. Теперь ты.
Домой едешь? В гости? Где паспорт получал?»
Здравствуй, Саша! Вот таким макаром
везу тебя на родину. Распяли нас эти двое суток.
Тяжело мне, тебе чуть проще:
ни вони ста мужиков, ни духоты, ни стука
сердца – ты летишь со мной на третьей полке…
Вниз лицом, то подмигиваешь, или киваешь,
или повернешься навзничь, на груди
                                                                      сложишь руки,
закроешь глаза, и я испугаюсь…
Ты знаешь, что я заметил?!
Послушай! За эти семнадцать
лет разболтались рессоры подвижного состава,
и колеса стали выть на поворотах —
долго-долго тянется поезд, меняя азимут,
из последнего вагона видно, как локомотив
набегает вспять окоему, и солнце
падает в скрипичный вой колес. Этот вой
разнимает, колесует душу, тревога, подкравшись,
вдруг схватывает ее как птицу хищник,
на такое способна только музыка:
залить горем или счастьем сердце,
минуя культуру и восприятие, минуя разум,
музыка – это открытый массаж сердца.
Такого я не слышал в детстве, в детстве
колеса стучали весело, или —
                                                   на мосту: значительно,
или вкрадчиво – при отправке,
разболтано – на перегонах, а при
въезде на станцию – тише, нежнее:
здесь шпалы ухоженнее, затянуты гайки, путейцы
здесь подтягивают их чаще и добросовестнее,
а к середине перегона уже устают, садятся квасить,
так вот – вдали от детства колесный вой, Саша,
ты слышишь? Он выворачивает душу, запомним
этот стенающий хор. Колеса плачут по ком, Саша?
Господи, как же съели нас эти двое суток.