Коза Урюпинская - страница 2
– Эх ты… Мать чесна…
– Ничё… – вздохнет дедок. – Ниче, сынок, пройдеть… Вода смывчева, рана заживчева… Пройдеть!
– Эх, батя – батя! – тяжко вздохнет человек.
И никто не спрашивает, чей он, откуда. Если пришел к реке, значит наш. Родня.
Наша река много всего повидала. Отражался в ее воде и я – самый маленький в ватаге послевоенной ребятни. Мы тогда, как впрочем и теперь станичные ребятишки, целыми днями торчали на берегу и в воде. Но была у нас постоянная неотвязная мечта: все поглядывали мы на длинную дорогу у моста, все ждали – вот запылят вдали кони, вылетят с гулким топотом на берег всадники, такие, как на открытках: «Едут-едут по Берлину наши казаки…», осадят горячих коней и метнут в речку синие фуражки с красными околышками, исполняя многовековой обычай – жертву и благодарность матушке-реке, что сохранила их в сече и вновь приняла на свои берега
Но не пылила дорога, не наполнялись гулом копыт. И вот, когда нам становилось невмоготу ждать, появлялся слух: «На станцию пришел воинский состав!» И мы, не сговариваясь, срываемся туда. Увязывался, конечно, и я. Ведь я тоже ждал своих ушедших в сорок первом по той дороге.
Я был самый маленький в тогдашней компании и не поспевал за старшими. Девчонки бранили меня, подгоняли подзатыльниками. Я и так изо всех сил поспешал своими короткими ногами по пыльной дороге, быстрее не получалось, так что подзатыльники вышибали у меня только слезы. И тогда Тимоня Шельцин – старший из нас – жилистый и отчаянно храбрый десятилетний парнишка, прикрикивал на девчонок сорванным голосом:
– Будя руками-то махать! Ишь кого нашли себе под силу! Ну-ка…
Он взваливал меня, как мешок, себе на спину и я благодарно обхватил его острые плечи, прижался к его потной костистой спине.
– Шею не дави! Не дави шею-то… – ворчал Тимоня, но волок меня.
И километр волок, и два… И не было для меня тогда человека добрее и надежнее его!
На станции мы долго перешагивали через рельсы, расшибая босые пальцы об испачканные мазутом шпалы, и замирали от страха, когда пролезали под вагонами.
Нас гоняли смазчики с молотками на длинных рукоятках, кричали на нас стрелочники с флажками и часовые с винтовками и воронеными соломинами штыков. И все-таки мы находили воинский эшелон, а то и несколько сразу. По очереди поднимались на ципочки, мы кричали в темноту теплушек фамилии своих отцов, дедов, братьев.
– Не встречали?
– Про такого-то – не слыхали?
А потом, уже безнадежнее, – выкрикивали названия хутора, района
– Усть-медведицкие есть?
– Калачовские?
– Урюпинские?
И уж совсем отчаявшись, со слезами в голосе:
– Казаки есть?
В теплушках переставали гудеть голоса, пиликать гармошки. Солдаты в ботинках с обмотками, в выцветших штанах и гимнастерках, шинелях внакидку на белые нательные рубахи, смотрели на нас из вагонов с высоты открытых платформ и молчали.
Мы поворачивались и медленно шли назад.
Дорога казалась нам теперь бесконечной. А солнце палило, и кузнечики стрекотали, своим стрекотанием раскаляя жару.
– Будя! Будя… – говорил мне Тимофей. – Че разнюнился? На-ко! – и совал мне в руку обгрызанный кусочек сахара.
И тут река принимала нас в свои прохладные милосердные волны, а в воде не разберешь, кто плачет, а кто просто так – мокрый…
– Да… – говорит однорукий дед Хрисанф, снимая с огня чайник. – Великое дело надежда! Вон матери – до сих пор дожидаются, а уж полвека прошло. Ты мальчонкой тогда был, а и тебя сейчас в седину шибануло.