Кровь молчащая - страница 25



Меерхольц наконец-то отвлекается от дел, закуривает блестящую чёрную трубку и быстрыми шагами подходит к сыну.

– Шурка, доложи-ка, что в доме с продовольствием?

– Пока хватает. Вчера получили морковный чай и крупу. Есть ещё немного хлеба, соль и мочёные яблоки. Сегодня за уроки музыки с мамой рассчитались крыночкой молока и вишнёвым вареньем.

– Я настойчиво просил не брать ничего съестного из чужих рук! Я же объяснял! Ох уж эти Женины штучки!..

Но кажется Шура не обращает внимания на брань отца. Он всматривается в его родное лицо, следит за движением рук, поправляющих потёртую кожаную кобуру, и в великой гордости улыбается. Отец! Самый сильный для Шуры, самый справедливый, самый честный и смелый!

– Отчего же ты смеёшься, гусь лапчатый? Нет, ну посмотри на него, Яков! Я с ним о серьёзном, а он – смеяться вздумал!

Адъютант прекращает скрести пёрышком о густо исписанный лист бумаги и поднимает глаза:

– Толковый он у Вас будет, Алексан Петрович!

Яков спешно допивает давно остывшую воду, поднимается и потирает руки:

– Осмелюсь ли просить. Тут это… Письмо закончено, но наверняка нуждается в правке. В нынешнем виде отправлять нельзя никак. Не могли бы Вы, пока есть свободная минутка и нет в кабинете посторонних…

Меерхольц садится за письменный стол, некоторое время раскладывает документы по объёмным белым папкам, затем берёт бумаги у Якова.

– Ну что же, Яша, править значит править. Если не воспротивишься – вслух зачитаю… Позволь, мил человек, да что это? Письмо товарищу Ленину адресовано? Это кто же тебя надоумил такой шаг сделать?

– Молчать нет сил, Алексан Петрович! Несправедливость вокруг, недостойность революционным идеям, а товарищ Ленин ничего не знает об этом. Письмо ему необходимо!

– «…суд революционной совести превратился в самосуд матросских и красноармейских банд по самым различным поводам и предлогам. Уничтожают боевых противников, даже когда те уже сложили оружие. Без причин истребляют богатых и просто обеспеченных людей. Казнят за неосторожное слово, за ношение царских погон, за службу в полиции в дореволюционное время и по другим порою вздорным поводам.

На моих глазах под Ростовом в дачной местности было убито пять мальчиков-партизан возраста четырнадцати-пятнадцати лет. Красноармейцы раздели их донага, выстроили в ряд на улице и тут же расстреляли, а их одежды, пререкаясь, поделили между собой. Вечером того же дня было расстреляно еще десять человек: старик-священник, отставной генерал, семидесятилетняя старуха и несколько казаков. Убийства сопровождались грабежами, погромами домов. Расхищали вещи, разбивали ульи на пасеках, грабили иконы, книги. Тогда же большевики разгромили местную церковь, откуда унесли святое Евангелие, золотые чаши и напрестольную плащаницу.

На железнодорожной станции Батайск в феврале этого года местный военно-революционный комитет арестовал, а затем расстрелял без следствия и суда около сотни человек, офицеров и интеллигенции, которых обыкновенно хватали прямо с поездов, по внешнему виду. Стоявшие на станции красноармейцы добровольно сбегались, чтобы принять участие в этих убийствах.

Комиссар Краснолобов давеча хвалился нашим пулемётчикам, как в хуторе под Таганрогом награбил с местного населения аж сто двадцать тысяч рублей. А тех, кто воспротивился его мандату, – усмирял стрельбой и истязаниями.

Днями и ночами по городу производятся повальные обыски, ищут «контру», не щадят раненых и больных. Красноармейцы врываются в лазареты, находят там раненых юнкеров и офицеров, выволакивают их на улицу и там же расстреливают. Над умирающими и трупами всячески глумятся: бьют прикладами винтовок по головам, топчут ногами, мочатся им на лицо…»