Круглый дом - страница 6



Он повернулся с намерением вернуться в бокс.

– А какая полиция? – спросил я.

– То-то и оно! – отозвался он.


Сестра не хотела впускать нас в бокс, и пока мы стояли под дверью, приехали полицейские. Их было трое. Они вошли в двери отделения скорой помощи и молча встали в холле. Один был из полиции штата, другой – из городской полиции Хупдэнса, и еще Винс Мэдвезин, из полиции племени. Отец настоял, чтобы каждый взял у мамы заявление, потому что было не совсем ясно, в какой юрисдикции совершено преступление: на земле штата или на земле племени, – и кто его совершил: индеец или нет. Я уже примерно знал, что такие вопросы будут крутиться вокруг фактов. И еще я знал, что эти вопросы не изменят фактов. Но они непременно изменят тактику наших усилий в поисках правосудия. Отец сжал мое плечо и направился к полицейским. Я остался у стены. Все полицейские были выше отца. Но они его знали и чуть нагнулись, чтобы получше расслышать его слова. Они слушали его очень внимательно, не спуская с него глаз. Он говорил, сцепив руки за спиной и время от времени глядя себе под ноги. Он бросал на каждого из них взгляд исподлобья и снова смотрел в пол.

Каждый полицейский входил в бокс с записной книжкой и ручкой и выходил оттуда минут через пятнадцать с ничего не выражающим лицом. Потом они пожали отцу руку и быстро удалились.

В тот день дежурил молодой доктор по фамилии Эгги. Это он осматривал маму. Когда мы с отцом вошли к маме в бокс, доктор Эгги уже был там.

– Я бы не рекомендовал мальчику… – начал доктор.

Мне показалось забавным, что его лысеющая округлая голова напоминала яйцо, словно оправдывая его фамилию[5]. Его овальное лицо, спрятанное за черными колесиками очков, выглядело знакомым, и я вспомнил, что именно такие смешные лица мама обычно рисовала на скорлупе вареных яиц, заставляя меня их есть.

– Моя жена снова хочет видеть Джо, – объяснил отец доктору Эгги. – Ей хочется, чтобы он убедился, что она в порядке.

Доктор Эгги молчал. Он только бросил на отца пронзительный строгий взгляд. Отец отступил от доктора Эгги и попросил меня сходить в приемный покой посмотреть, не подъехала ли тетя Клеменс.

– Я бы хотел повидать маму.

– Я за тобой приду, – строго ответил отец. – Иди!

Доктор Эгги смотрел на отца еще более суровым взглядом. Я отвернулся от них, сгорая от строптивого нежелания уходить. Доктор Эгги и отец, тихо переговариваясь, пошли прочь. Мне жутко не хотелось никуда идти, поэтому я стоял и смотрел им вслед. Они остановились перед дверью в мамин бокс. Доктор Эгги перестал говорить и пальцем поднял съехавшие очки на переносицу. Отец шагнул к стене с таким видом, словно собрался пройти сквозь нее. Он прижал лоб и ладони к стене и замер, закрыв глаза.

Доктор Эгги обернулся и заметил меня в дверях. Он молча ткнул пальцем в сторону приемного покоя. Ты еще слишком мал, говорил его жест, чтобы лицезреть переживания отца. Но в последние несколько часов я все упрямее противился авторитету взрослых. Вместо того, чтобы вежливо скрыться с глаз долой, я подбежал к отцу, отстранив доктора Эгги. Я сунул руки под пиджак отца и обхватил руками его мягкий торс, сильно прижался к нему, да так и остался стоять молча, дыша в унисон с ним, всхлипывая и ловя губами большие глотки воздуха.


Много позднее, когда я уже сам стал юристом, вернулся в родной город и изучил все документы, какие только смог найти, каждое заявление и заново пережил каждый момент того дня и последующих дней, я понял: вот когда доктор Эгги рассказал отцу во всех подробностях о серьезности увечий, нанесенных маме. Но после того, как тетя Клеменс отвела меня в сторону, мое внимание привлек только заметный уклон пола в холле. Я вышел за двери отделения скорой помощи, оставив тетю Клеменс наедине с отцом. После того, как я просидел полчаса, не меньше, в приемном покое, пришла тетя Клеменс и сообщила, что маму повезли на операцию. Она взяла меня за руку. Мы сидели вместе, глазея на картину, изображающую женщину времен освоения Дикого Запада на склоне холма под палящим солнцем и лежащего рядом с ней под черным зонтиком младенца. Мы с тетей пришли к выводу, что картина – дурацкая, и мы ее теперь активно ненавидели, хотя картина была в этом не виновата.