Лароуз - страница 36



Люди начали выкладывать там светящиеся узоры из фонариков на солнечных батарейках – наряду с другими вещами, оставляемыми на родных могилах. В августе они с Эммалайн тоже воткнули в землю несколько фонариков. Дочь, при родах которой она чуть не умерла, теперь лежала там.

Ее мать тоже покоилась там. На ее могиле лежал белый камень с постепенно исчезающей надписью. Там, внизу пологого холма, было так много родственников и друзей, людей, которых она любила. Через час могилы, эти дома мертвых, начнут светиться под снегом молочным светом.

Боль отступала, оставляя после себя легкость, напоенную грезами. Ее мать приходила в гости, взойдя по холму в своем старом, подбитом ветром пальто, которое ее и доконало. Ей не пришлось стучать в дверь, она просто зашла и села, скинув галоши, очень красивые, отделанные изнутри плюшем. Свернувшись калачиком на диване, укутавшись фиалковым вязаным шерстяным платком, она проговорила:

– Все спокойно, все ясно[65].

– Я знаю, – сказала миссис Пис. – Мне следовало выбрать пряжу более темную, более приглушенного розового оттенка. Я неправильно оценила эффект.

– В школе-интернате в Форт-Тоттене[66] у меня было ситцевое платье такого же оттенка в бело-голубой горошек. Ну не само платье, которое было серым, как все платья. Просто широкий пояс. Нам иногда позволяли носить пояс или что-то цветное в волосах. По особым случаям. Ведь дисциплина у нас была военная. Вот так-то. От военного поста до промышленно-военного училища.

– Я до сих пор думаю о тебе каждый день. У меня есть несколько твоих фотографий, но мне не обязательно на них смотреть. Я так часто ими любовалась, что запомнила их.

Ее мать поежилась под платком.

– Ты не сделаешь потеплее?

– Конечно, одну минуту!

Лароуз взяла сковородник и с его помощью повернула ручку на циферблате, укрепленном на стене. Ее мать даже вскрикнула от удовольствия.

– Еще немного, и я почувствую себя отлично!

– Я заварю тебе чай.

– Нам не позволяли пить чай. У нас было молоко. Каша и голубое молоко. То, что остается, когда с него сняли все сливки, понимаешь? Мы пили его. Потом звенел звонок. Там всегда звенели звонки. Все, что мы делали, мы делали по звонку. Очень скоро звонки начинали звучать в ушах все время.

– Я слышу их до сих пор.

– И голова словно готова взорваться, да?

– Как праздничная петарда.

– Боже, моя девочка. Я чувствую, мне становится тепло. Но холод остается в костях, как всегда. В первый год они забрали мое одеяло, мое маленькое теплое кроличье одеяльце. Отняли мои меховые мокасины. Мое индейское платье и все-все. Маленькие сережки из ракушек. Бусы. Куклу. Она, верно, до сих пор пылится на том стенде с сувенирами? Они пустили все, что наши семьи оставили нам, на сувениры. Они торговали ими. И не спрашивай.

– Что они творили!

– Я знаю! Что стало с косами, которые они отрезали и у мальчиков, и у девочек? Они занимались этим многие годы.

– Там собрали сотни детей со всех уголков, вплоть до Форт-Бертольда[67], так что в те годы были отрезаны сотни и сотни кос. Куда же подевались все эти волосы?

– Ими набили наши матрасы? Думаешь, мы спали на собственных волосах?

– Если бы наши волосы сожгли, этот запах невозможно было бы не запомнить.

– Но лишившись волос, мы потеряли свою силу и стали умирать.

– Посмотри на эту фотографию, – сказала миссис Пис. – Ряды и ряды детей в топорщащейся одежде на фоне большого кирпичного здания. Какие сердитые у них взгляды.