Лунная долина - страница 21



Но разве все в этом образе было только мифом?

Она решительно оттолкнула от себя сомнения и, открыв нижний ящик комода, вынула оттуда потертый портфель. Выпали старые пожелтевшие рукописи, повеяло легким, нежным ароматом былого. Почерк был тонкий, изящный, с завитками, – как принято было писать полстолетия назад. Она прочла стансы, обращенные автором к самой себе:

Словно нежная арфа Эола,
Муза поет все нежней…
Калифорнийские долы
Эхом откликнулись ей[3].

Она в тысячу первый раз подивилась тому, что такое Эолова арфа; и все же смутные воспоминания об этой необыкновенной матери будили чувство чего-то невыразимо прекрасного. Саксон некоторое время стояла задумавшись, затем раскрыла другую рукопись. «Посвящается К. Б.», – прочла она. Это было любовное стихотворение, которое ее мать посвятила своему мужу, Карлтону Брауну.

И Саксон погрузилась в чтение следующих строк:

От толпы убежала, укрывшись плащом,
И увидела статуй торжественный ряд:
Вакх, увенчанный свежим зеленым плющом,
И Пандора с Психеей недвижно стоят.

Это тоже было выше ее понимания, но она вдыхала в себя невнятную красоту этих строк. Вакх, Пандора, Психея – эти имена звучат как волшебное заклинание! Но увы! – ключ к загадке был только у матери. Странные, бессмысленные слова, таившие вместе с тем какой-то глубокий смысл! Ее волшебница-мать понимала, что они означают. Саксон медленно прочла их, букву за буквой, ибо не смела прочесть целиком, не зная, как они произносятся, и в ее сознании смутно блеснул их величественный смысл, глубокий и непостижимый. Ее мысль замерла и остановилась на сияющих, как звезды, границах некоего мира, где ее мать чувствовала себя так свободно, гораздо более высокого, чем действительность, в которой живет она, Саксон. Задумчиво перечитывала она все вновь и вновь эти четыре строчки. И ей казалось, что в сравнении с той действительностью, в которой она жила, терзаемая горем и тревогой, мир ее матери был полон света и блеска. Здесь, в этих загадочно-певучих строках, скрывалась нить, ведущая к пониманию всего. Если бы Саксон только могла ухватить ее – все стало бы ясно. В этом она была вполне уверена. И она поняла бы тогда и злые речи Сары, и судьбу своего несчастного брата, и жестокость Чарли Лонга, и то, почему он избил бухгалтера, и почему надо стоять у гладильной доски и работать, не разгибая спины, дни, месяцы, годы.

Она пропустила строфу— увы, совершенно для нее недоступную – и попробовала читать дальше.

В теплице последние краски дрожат,
В них отблеск опала и золота дрожь.
Едва зарумянил далекий закат,
Закат, что с вином упоительным схож,
Наяду, застывшую в зыбкой тени,
Осыпали брызги ей руки и стан,
Блеснув на груди аметистом, они
Дождем осыпаются в светлый фонтан.

– Прекрасно, как прекрасно, – вздохнула она. Смущенная длиной стихотворения, она снова закрыла рукопись и спрятала ее; затем опять стала шарить в комоде, надеясь, что хранящиеся там реликвии дадут ей ключ к неразгаданной душе матери.

На этот раз она вынула маленький сверток в тонкой бумаге, перевязанный ленточкой. Бережно она развернула его, с благоговейной серьезностью священника, стоящего перед алтарем. Там лежал красный атласный испанский корсаж на китовом усе, напоминавший маленький корсет, – такие корсажи были обычным украшением женщин, которые прошли с пионерами через прерии. Корсаж был ручной работы и сшит по старинной испано-калифорнийской моде. Даже китовый ус был обработан домашним способом из материала, купленного, вероятно, на китобойном судне, торговавшем кожей и ворванью. Черным кружевом его обшила мать, и стежки на тройной кайме из черных бархатных полос тоже были сделаны ее рукой.