Лунная походка - страница 6
В саду на одной мускулисто-изогнутой ноге сгрудились яблони. Я вижу отпечатки пальцев на глине любого хорошо слепленного предмета, будь то ствол дерева или облако, – так сказал однажды художник, чьим именем сейчас частенько прикрывались художественные журналы, ранее самозабвенно увлеченные пачканьем творчества этого же художника. Самоубийца с кисточкой – так говорил о нем современник. И совершенно непонятно было, как Краплин взял его если не в учителя, то, во всяком случае, в соратники. Их разделяла достаточно глубокая пропасть действительности. Но все они шли над ней быстрым уверенным шагом.
– В доме есть двери и окна, но жить там можно лишь из-за пустоты, – прочел он в одной из книг, стоящих в изобилии на полках. Здесь же был продавленный диван, стол для чего угодно, в том числе и для приготовления пищи. Над диваном висела фотография яркой черноволосой девушки с полными губами, которую Краплин в первый же день перевернул лицом к стене. Но она все-таки подглядывала краем глаза и успела заметить, как он ворочается с боку на бок на скрипучем диване ночью. Он надевал на подставку для лампы пальто, пыльную дамскую шляпку и подкрадывался с раскрытой бельевой прищепкой вместо лица… Висящая на гвоздике фотография ужасалась бестактности и бедности его воображения.
Дух бедственного положения вибрировал в воздухе за оградой, ближе к автобусной остановке, но здесь, среди незавершенных натюрмортов, недоношенных пейзажей и портретов руководящих работников общепита, успокоение на минутку присаживалось вместе с жильцом на табурет, чтобы повращать в руке папье-машевую дыньку, оскалиться в ответ на красный оскал накрахмаленной розы или уйти в гущу и тину драпировок. Краплин быстрыми движениями выдавливал из тюбиков краски и приходил в себя лишь от сумерек, заглядывающих как почтальон в окно.
Лишь детство крадется к миру, как к яблоку на столе, оглядываясь и истекая слюнкой, придумывая объяснения всему, что творится с вещами. Объяснения.
Краплин долго объяснял, витиевато уклоняясь от правды, женщине, стоящей в дверях. – Найн, не понял, нихил, – ответила она, расправляя фартук, и без того гладкий, как матовый шар. У ней пузо. Он хотел уже уходить, но она взяла его за рукав и повела на кухню. – Гол! – кричали голоса из комнаты. – Марта! – и кто-то спрашивал по-немецки, должно быть: – Кто пришел там с тобой? – Я, я, – отвечала Марта, весело оглядывая Краплина. А он сидел, стыдясь худого колена, стараясь незаметно запихнуть кусок рубахи, выбившейся из подмышки его вечной суконной куртки грязно-стального цвета. – Я не могу работать, если кружится голова, – ни к кому конкретно не обращаясь, говорил он, хлебая прозрачный суп со звездочками моркови и мелконарезанной петрушкой, плавающей по кругляшкам желто-золотого жира. Мясо дымилось отдельно на деревянной дощечке. Он ел и боялся, что выйдет мужчина и станет исподлобья глядеть на него, как на факт, свершившийся помимо его воли. Как на чужой, на полу валяющийся палец. – Марта, ты прости, я больше никогда не приду.
Она сидела на стуле, напротив, вязала пушистый джемпер из сиреневой шерсти, поднимала на него светлые глаза, улыбалась и, казалось, понимала.
– Пусть у тебя родится красавец или красавица, – он показал усы и пышные груди.
Марта засмеялась.
На чердаке оказался целый мешок гречки, на перекладинах висели веники душистой травы. Зверобой, душица, мята, – кое-что Краплин узнал. А на газетке, а на газетке доходила махорка.