Люциферов бунт Ивана Карамазова - страница 22



Заметим, однако, что и в этой сцене романа весьма ярко, художественно убедительно, так сказать, восторжествовал «реализм в высшем смысле». Метафизическая реальность явила себя весьма впечатляюще, зримо, в обыденном (разумеется, в эмпирике текста), и при этом художник, если воспользоваться его словами, сказанными по другому поводу, «даже и в такой отвлеченной теме не изменил реализму».

Мы могли бы привести примеры и того, что даже менее значительные герои романа, более того, и «ничтожнейшие» из них, каковы, скажем, Федор Павлович и уж тем более Смердяков, даже и такие герои, попадая в соответствующие масштабу их личностей психологические и духовные катастрофы, вынуждены «цепляться» (мы говорим в их собственной тональности) за Бога. Циничный, безбожный Смердяков и тот, например, в конфиденциальном разговоре с Иваном, подсказывает своему собеседнику, что они не одни, что рядом с ними Бог (15, 60).

Приведенные в репрезентативной логике романные эпизоды, как нельзя лучше подтверждают наш тезис о том, что художественный мир «Братьев Карамазовых» (парадигма бытия романа) выстроен Достоевским на принципах метафизического реализма Библии, в логике двоемирия: реальная жизнь героев неразрывно связана с реальностью трансцендентной. Иными словами, что бы ни происходило в этом мире, автором осмысливается заведомо в рамках целостного вселенского бытия и непременно в контексте провиденциальной формулы – «всё от Бога». В «Русском иноке» Достоевский конкретизирует эту формулу принципиальнее, даже безоговорочно: «Но всё от Господа и судьбы наши» (14, 259).

Оговаривая не в первый раз такую доминантную ориентированность своеобразного двоемирия, всегда присутствующего в сознании как Достоевского, так и его персонажей, мы вновь, однако, должны подчеркнуть, что этим не отменятся живейший интерес писателя к тому, что мы назвали выше «обыденностью». На принципиальный характер этой «привязанности» к эмпирике человеческого существования очень впечатляюще, притом в весьма своеобразном историко– и теоретико-литературном ракурсе, указывает М. М. Гиршман. Говоря о совмещении Достоевским в его художественном целом двух миров: реального и идеального, исследователь связывает двоемирие у автора «Карамазовых» с тем, что «идеал мыслится им в формах, принципиально противостоящих всем формам „текущего“ человеческого существования… но в отличие от романтического двоемирия он утверждает не только необходимость, но и позитивную значимость обоих миров». Более того, «романтическому отрицанию действительности писатель противопоставляет требование постигнуть ее глубинную суть: вместе с романтиками, не удовлетворяясь „насущным“, он в отличие от них считает, что „подспудное, невысказанное будущее Слово“ заключено „в нем“, в этом же „насущном“[70]. Собственно, именно такое понимание реальности (и только в таком сопряжении явлений целостного мира) позволило писателю «слить в единое слово текущую, сиюминутную хронику и вечность (Ивану является черт, Алеше – Христос, «отец вечности». – В. Л.), в слово о хаосе катастрофической действительности влить слово о мировой закономерности, в быте выявить бытие»[71].

Возвращаясь к теме генеральной, стратегической значимости устойчивого тяготения Достоевского к реализму Священного Писания, постулирующего приоритет «вечного» в «насущном», подчеркнем еще раз, что для писателя это «насущное» было дорого и важно в своей самой что ни на есть безусловной реальности, что он, Достоевский, «в присущей его художественному видению библейской и евангельской символике… не мифологизировал, однако, и не мистифицировал реальную действительность»