Маёвский букварь - страница 22



Судите сами: бред, конечно, но вместе с тем какая-то милая непосредственность. Кстати, Покровкой я тут, как приезжий не-москвич, называл не Покровский бульвар, а парк Покровское-Стрешнево.


Волоколамское шоссе…

Маёвца улица родная…

И как по взлётной полосе,

Гоняю сессией замаян…

Туда-сюда вдоль по шоссе…


Сидит в трамвае номер шесть

Такая странная девчушка -

И верим мы в чужую лесть,

Почти не глядя друг на дружку…

Сидим в трамвае номер шесть…


А за окном идут дожди

От Лужников и до Покровки…

Ты подожди… не выходи

До следующей остановки…

Ой, погоди, не выходи!


А где-то там в моём МАИ

Гудит бетонка сачкодрома…

Аудитории твои -

Мне как очаг родного дома…

Там, где-то там, в моём МАИ…


Как самолёт, летит трамвай,

Вдоль по взъерошенным проспектам,

И освещая вечный май,

Торчит кирпич Гидропроекта…

А вдоль шоссе летит трамвай…


Волоколамское шоссе…

Широкий ряд домов высотных…

А я бегу… спешу, как все…

От воскресенья до субботы… -

Волоколамское шоссе…

Волоколамское шоссе…


Воспиталка


Звали её банальнее некуда: Марья Ивановна.

Бóльшую часть жизни она проработала надзирателем в женской тюрьме. А по выходе на пенсию устроилась воспитателем в общагу рабочего общежития СМУ № 626 тёплого города Алушты.

Где мы с ней и столкнулись.

Мы – это сосланные строить базу МАИ студенты, завалившие зимнюю сессию.

Но здесь, в Крыму, нас сразу невзлюбили отнюдь не за это. А за то, что мы – москвичи.

Мало того, что невзлюбили, так ещё и приставили воспитателя – как к несовершеннолетним.

В общагах МАИ никаких воспитателей не было.

А тут – на тебе. Конечно, мы восприняли явление Марьи Ивановны как некий канцелярский казус. Как нечто сюрреалистическое и гипертрофированное.

Гипертрофия её начиналась с фигуры: толстые ноги, толстая голова, грязные волосы, склочный голосище – совсем не как у Фаины Раневской – а так, ну вылитая фрёкен Бок из советского мультика про Карлсона.

В Красном уголке, где должны были собираться время от времени общежитейцы – например, у голубого экрана или за шахматной доской – Марья Ивановна устроила себе рабочий кабинет.

И даже написала часы приёма – по полтора часа два раза в неделю.

В остальное время она единолично отдыхала – смотрела в телевизор. Возможно, играла сама с собой в шахматы. Разговаривала с бюстом Ленина, скучавшим в углу.

Иногда вспоминала о работе и, взяв у комендантши ключ, неожиданно врывалась в наши комнатушки.

Жара стояла неимоверная – лето, Крым. Лежишь, бывало, голый под одной простынёй, млеешь после работы.

Тут вдруг дверь распахивается и – здрасьте! – Марья Ивановна!

И сразу – шасть в тумбочку, где припрятаны трусы с носками.

Видимо, у неё на это дело нюх.

А к шмону-таки просто призвание. Одна незадача – карцера на нас нет.

Но поорать да постращать можно. И потыкать носками и трусами – мол, что это?

И я встаю, гордо завернувшись в простыню древнеримским патрицием, и метафора на уста так и просится. И возмущённо вещаю Марье Ивановне, как попсовая звезда – жёлтопрессному журналисту:

– Да как вам не стыдно копаться в моём грязном белье!

И на пару секунд ей становится стыдно.

А потом она почему-то обижается – с крупными слезами в тоскливых глазах.

– Эх, вы… – говорит она, отбрасывая носки с трусами. – А ещё москвичи… А ещё студенты…

И одаривает таким страдальческим взглядом, что становится очень не по себе.

Вся её жизнь, всё её грустное существование в этом взгляде: двадцать лет в тюрьме, чужое грязное бельё и полное, беспросветное одиночество.