Маёвский букварь - страница 8



А потом я повадился ходить к Свете в гости – вечерами, и почему-то когда мужа нет. Мы сидели, пили шампанское, болтали, я пел новые песни, читал стишки.

Мы даже танцевали под музыку Нино Рота.

Смеркалось. Мы не включали свет.

И когда она меня вдруг обняла и поцеловала, я замер, как несовершеннолетняя девушка, не знающая, что дальше делать и как это оно бывает.

Или как суслик, загнанный в угол.

Или как… что?

Аналогии кончились. Мысли оборвались. Остались только чувства, и как писал писатель Аверченко – у меня «всё заверте…»

Мы ходили в обнимку по переулочкам Арбата. Практически не отлипая друг от друга.

Мы фактически не разговаривали. Мы заговорщицки молчали. И целовались-целовались-целовались.

Так – что губы у меня к концу вечера затекли.

А ведь где-то в этом городе – а может быть, на юге – ходил по этой планете вполне осязаемый Светин муж.

Третий лишний нашего вспыхнувшего навсегда романа.

Не знаю, жил ли он в её сердце, но, казалось, я вышиб его оттуда одним ударом. Сердце женщины… оно ж и так – маленькое. В нём никак не ужиться двум мужикам. Кто-то должен был съехать.

Поцелуями пока всё и обошлось. Взволнованный и разгорячённый, я долго не мог уснуть в соседской комнате, почему-то всегда пустовавшей – словно для таких, как я, залётных гостей.

Событие не могло не аукнуться стихотворением:


Горела люстра беспорядочно

что было сил.

Я приходил к Вам лихорадочно

и Вас любил.

И пела скрипка где-то около

(с седьмых небес).

И барабанил кто-то в стёкла

и в гости лез.

Лилась лиловая мелодия

издалека,

и мы в плену чревоугодия

и коньяка

сулили пылкое растление

своим телам

в полутоске, в полупрезрении

к иным делам.

Есть в этом нечто шарлатанское -

и рай, и ад -

шипит «Советское шампанское»

и сладок липкий шоколад!


А потом ещё и песню, полную таких же неуёмных восторгов и диссонансом печального резюме:


А в подсознаньи – осень, тучи, спешка,

съедает слёзы сигаретный дым

и королева, как простая пешка -

и плачется, и любится с другим!


Я весь отдался творческому порыву, нагло забросил учёбу.

Я даже сбежал из общаги.

Меня приютила таинственная женщина Инна, поселив меня в комнате с младшим сыном-астматиком. Старший сын Инны пребывал в это время в армии и койко-место было свободно. Муж Инны позволил мне носить его лётную куртку.

Удивляюсь, как они меня терпели два с половиной месяца трепетной неопределённости. Когда Инна с мужем ложились спать, я уволакивал телефон из коридора куда-то за угол, отползая поближе к кухне, и висел на проводе часами, безусловно, мешая хозяевам спать.

Мы шептались, а иногда просто молчали, телепатируя любовь в трубку, по проводам, через пол-Москвы и всю эту полудохлую осень…

Несмотря на долгие и страстные беседы, Света всё не решалась.

Однажды я узнал, что она даже не пыталась обозначить тему своему… ну, этому… который… ещё там. Рядом.

А я здесь. Отдельно. Чёрт-те знает где. В Чертанове.

Меня это взбесило, и я объявил телефонный бойкот.

Я спрятался и затих у Инны, как Ленин в шалаше. И, неосознанно подражая вождю, посылал оттуда длинные и вдохновенные письменные воззвания, только обращённые не ко всему российскому народу (всё-таки я был несколько скромнее), а одному-единственному человеку.

Свете.


Я исписывал стихами целые тетрадки.

Бесполезно.

Мы съездили осенью в Таллинн (тогда ещё с одной «н» на конце»). Нас, блондинистых, там принимали за эстонцев.

Мы переночевали в пансионате дома учёных под Звенигородом – я там выступал с концертом. И мы там одновременно наблюдали ночной феномен – небо, разграфлённое тонкими белыми струйками облачков на правильные квадратики-клеточки. Получалась такая таблица во всё небо – хоть в крестики-нолики играй. Это же знак! – сказали бы какие-нибудь мистики-Рерихи. Знак, определённо.