Маршал - страница 5



Я был побит. Побит и оплеван. И всё это было не страшно. Страшно было показаться в таком виде перед матерью. Впервые я пожалел, что мать не на гастролях. Надеясь, что она на репетиции, я всё же пошёл домой и у подъезда лицом к лицу столкнулся с ней.

Моя мать – всегда красивая, ухоженная, благоухающая – увидев меня, не на шутку разозлилась.

Не всё, но кое о чём, как было и что случилось, я матери вкратце изложил.

– А ну пойдём! – Она схватила меня за руку и буквально потащила за собой через всю улицу.

Точно такая же ситуация описывалась и в романе Романа Гари «Обещание на рассвете». И так же как и там, я пытался вырвать свою руку из руки матери, и мне было и стыдно, и неловко, но я и не знал, что у матери так много силы. И с этой неожиданной силой и энергией, как защищающая своё потомство волчица, она бросилась на моих обидчиков – эту свору мальчуган. У последних тоже оказались свои матери и даже отцы. Мою мать швырнули на асфальт. Со слезами и криками я бросился на толпу…

Поддерживая друг друга, хромая и еле-еле волоча ноги, под раскатистый хохот, свист и оскорбления мы с матерью ушли в полузаброшенный, заросший Летний парк. Мать всегда меня предупреждала, чтобы я ни в коем случае не приближался к этому опасному во всех отношениях парку, где находили приют лишь изгои. А теперь здесь плакали, здесь прятались мы. Вид у нас был настолько истерзанный, что мы ждали, когда стемнеет и в общежитии все лягут спать, чтобы пройти в нашу обитель незамеченными.

* * *

Наша комната в общежитии принадлежала государству и была нам выделена государством. Как я позже узнал, мы в ней были прописаны, то есть к ней привязаны, о чём свидетельствовал штамп в паспорте матери, где указан был и я. Комната довольно большая – двенадцать квадратов. Дверь да окно. Более удобств не было. Женская комната и душевая – на первом этаже. Мужчины бегали на улицу. И это было счастье.

В комнате у окна стоял старый, взятый в прокат, шифоньер, за которым у окна и батареи располагалась моя кровать. За шифоньером, огороженный от меня, был большой диван с чёрной потрескавшейся кожей и скрипучими пружинами, на которых неудобно было сидеть. Я всегда удивлялся, как мать умудрялась на нём спать и при этом она боялась менять позу, чтобы ржавые пружины не беспокоили меня.

Когда мать поздно, после спектаклей, возвращалась домой, она включала ночник и что-то тихо долго делала, обычно шепотом читала, заучивала роли и песни. И в ту ночь она включила ночник. Мы сели на диван. У этого дивана была характерная для таких пружинных диванов особенность – выпуклый по центру, так что удобно было сидеть только по краям. Так мы и сели, как бы сторонясь друг друга.

– Тота, – голос матери стал хриплым, старческим, – я давно хотела рассказать. Должна была рассказать, но всё откладывала, не решалась. Теперь надо. A-то другие наврут. – Она замолчала, заплакала, нервно теребя в руках платок, испачканный нашей кровью, соплями и слезами. Я постоянно пытаюсь всё забыть. Иначе, если думать об этом ужасе, жить невозможно. Я боюсь это вспоминать. Больно об этом говорить, словно заново всё это проживаешь. Поэтому всё откладывала.

Знаешь, Тота, эти подростки говорят то, что говорят взрослые…

А ты запомни одно: только время покажет, кто кем станет, кто кого как воспитает и кто какой след на земле оставит. И главное, что ты был, есть и остался в памяти людей человеком. Что ты никому не навредил, не мешал жить и сам жил как человек, а не как себялюбивая дрянь…