Маски любви и смерти - страница 12
– А я-то думаю, что это тот угол сада всегда расковырянный такой… – промолвил кто-то из слушателей.
– А Никто – это кто? – спросил Адик.
– Никто – это Некто, в кого клад оборачивается, – подал голос Павел, – бывает, собакой чёрной покажется… надо «чур, рассыпься!» крикнуть…
– Точно, в том году была собака, а я не знал, что зачураться от собаки надо, думал от мертвяков, ну, от привидений только… – заговорил опять натурщик.
Адик, наклонившись к Хиже, тихо спросил:
– Да что он говорит такое, если даже всё правда и место то самое, разве можно за ночь одному человеку лопатой выкопать; какой глубины эта воронка может быть, метра два?.. Собаки, привидения – бред…
– Так он не совсем адекватен, эпилепсия у него, а привидений и призраков, кроме Кокоринова и Козловского, здесь хватает: в 1770-каком-то году в саду пруд был, и детки 6-10-тилетние воспитанники Академии, что жили в главном здании, там, куда лестница чугунная ведёт, купались, и утонул кто-то. В Первую Мировую здесь госпиталь был, люди умирали. В блокаду, сколько от голода умерло – академиков, Билибин среди них, 12 человек профессоров – их на Смоленском похоронили, гранитная стела у братских могил там… а не профессоров, рядовых сотрудников – сколько…
Натурщик же продолжал что-то бессвязно рассказывать, а Павел комментировал, проявляя недюжинное знание народных поверий о кладах.
Хижа пресёк словоизвержение кладокопателя, отвёл его снова в подсобку и, появившись оттуда, сказал:
– Уложил его, куда он ночью, в такую погоду…
Алёна задумчиво подняла брови:
– А ведь верно, был такой Лебедев-мародёр. Мне бабушка рассказывала, они в блокаду на 20-ой линии жили, и ходили они с сестрой к этому Лебедеву в дом при церкви, угол 15-ой и набережной, дедовские золотые часы и портсигар золотой на съестное менять. Так, она говорила, у него весь коридор тёмными старинными картинами в золотых рамах был завешен; вдоль стен, как брёвна, скатанные ковры лежали, в углах прихожей серебряные канделябры рогатой горой навалены и шары серебряные из кое-как расплющенных подсвечников, и кувалда рядом, которой плющил, наверное. Их он дальше прихожей и не пустил, сам в бурках и бекеше, морда упитанная, вынес буханку хлеба и крупы кулёчек, сказал, чтобы только старинное драгоценное приносили. А у них уже и не было ничего, костюм новый дедовский не велел приносить. Да, помнится, бабушка говорила, что его действительно в воронке от снаряда засыпало с полным мешком, полосатым наматрасником на спине. Только, она говорила, что это было в Соловьёвском, ну – в Румянцевском саду, а не в Академическом.
Все помолчали, тихо звучало регги, хлопнула фрамуга, свистнул ветер, несколько лохматых снежинок залетело в щель и закружилось под песню Макси Приста – «It’s the wild World», музыку перекрыл бас Подозёрова:
– Ну вот, готово, маска благополучно снята, Слава, можешь встать, протри вот лицо одеколоном…
Все собрались вокруг стола, и Подозёров с Поляковым наконец провозгласили тост за полученный Большой Заказ, остальные загалдели пожелания и поздравления, но как-то вяло. Обещанный банкет как-то не разворачивался, наверное, из-за позднего времени и историй кладоискателя. Да и подустали все, перегорели, наверное, от обилия впечатлений и от недопитя: протрезвели по дороге сюда, и добавлять уже и не хотелось…
Разговор снова вернулся к поискам кладов. Хмельчик рассказал историю из своего коммунального детства, как его топчан стоял торцом у кафельной печки, и он, взрослея и вырастая, всё сильнее пинал эту печку ногами так, что кафельные плитки стали выпадать. И это продолжалось до тех самых пор, пока дом ни пошёл на капремонт. Их семье дали квартиру, а рабочие, порушив печку, нашли в кирпичной кладке тазик с золотыми Николаевскими десятками, разругались при делёжке, и клад достался государству. Ах, запричитали мы все, как жаль, что Мстислав своевременно не пнул печку так сильно, чтобы выпали кирпичи, и ему на постель бы высыпался дождь золотых монет прямо из тазика!