Читать онлайн Евгений Фёдоров - Мельчает
Схимник. Фрагмент третий
– Многие скверники любят скверной своей похвалиться, на то налегая, что, дескать, все так живут, да только тайком. А они же не таятся и то себе в заслугу ставят. Только того не желают видеть, что не все люди таковы, как они сами. Пред ними все как есть лгуны, бесчестности своей стыдящиеся и от публики её хоронящие. Потому самих себя честными людьми и разумеют, что от посторонних глаз низости своей не утаивают.
Старик перевёл дух и сомкнул веки. Голос его тяжелел, говорить становилось труднее с каждым днём. Через минуту он приоткрыл глаза, и взгляд его замер на глиняной, наполненной водой из пещерного родника чаше, одиноко возвышавшейся на обтёсанном выворотне, служившем схимнику столом. Ученик отбросил перо и в два прыжка оказался возле него с этой посудиной. Такая чаша была строгим установлением старика самому себе на целый день, и он, скорее, смочил горло, чем отпил, – до заката было ещё далеко. Когда юноша принял чашу из седых рук, схимник продолжил:
– Таковы уж они. Больно их подлому сердцу от человека невинного, потому как в чистом свете его скверна их, как Луна от Солнца, уж шибко ясно подсвечивается. Оттого-то отраднее им всякого ближнего подлецом да лгуном почитать, оттого честных-то людей скверник лютой ненавистью, пуще себя самого ненавидит. От света чёрту больно жалится, потому и худому человеку от добра досаднее, чем от черни собственной.
Сегодня он был слаб и немногословен.
1. Осинники
Мотор загудел, и мои ладони вспотели. Лезвие взлётной полосы резало глаза, лоснясь ярким, но уже остывающим солнцем. Я ощупал пряжку ремня безопасности и вытянул шею в проход салона – бортпроводницы уже покинули его, завершив синхронный перформанс с кислородными масками. Слева, у противоположного иллюминатора, икал зажмурившийся человек. Он весь был пьян, – снизу доверху, – и икота его походила на лай старой, немощной собаки. Я поглядел на него с сочувствием и нежностью, откинулся в кресле и ощутил, как голова наполняется ватой и из неё в сознание просачиваются образы, бессмысленные и цветные.
За три часа до этого Кеша – бывший коллега и нынешний собутыльник – трещал пивными фисташками и авторитетно посвящал меня в статистику авиакатастроф.
– Да не ссы ты, – снисходительно тянул он, – у тебя больше шансов не дойти живым до конца пешеходного перехода вот тут, за углом.
Пятнадцать лет назад Кеша перебрался в Петербург с Камчатки, куда ежегодно наведывался по родственным обязательствам, и к своим сорока налетал в самолётах больше часов, чем я накатал в плацкарте. Как часто бывает, кисельный до никчёмности коллега оказался отличным собутыльником.
Когда в прошлом году он женился во второй раз, частота наших алкогольных рандеву сама собой стала геометрически снижаться, а новая жена немедленно получила прозвище Самка Богомола. Сегодняшний день экспромтом выбивался из прогрессии. Кеша заказывал кружку за кружкой, и сонная официантка с коровьими, заострёнными стрелками глазами всякий раз уточняла, выглядывая из-за единственного крана, какого именно пива.
– Девушка, родненькая, – вне супруги он щебетал и заискивал, – будьте любезны, ещё кружечку.
– Какого?
– А того же, «Василеостровского», – и для чего-то жалобно пристанывал, – холо-о-дненького.
Его нынешняя жена, до удивительности непохожая на предыдущую, в общественных местах блюла трезвость социально активного мужа, и в её отсутствие Кеша напоминал сорвавшегося с поводка спаниеля. «Моя первая жена ушла от меня, потому что я называл её „моя первая жена“», – любил повторять он, когда Самка Богомола отлучалась в уборную, и с сосредоточенной поспешностью лез за пазуху. Вынимал шкалик этанола и торопливо выливал его в початую кружку нефильтрованного, приговаривая: «Природа пустоты-то не терпит». В следующую минуту беспозвоночный Кеша эволюционировал в прямоходящего Иннокентия и по возвращении за стол супруги зло и с фантазией её ненавидел.
Обычно в компании собутыльников эта женщина хищно вырывала из Кешиных рук первую же рюмку, напиваясь с ним вдвоём до обморока через несколько часов, но уже на домашней кухне. Столь циничный оппортунизм взрастил в кармане Иннокентия спасительный шкалик. В результате он пьянел от безалкогольного пива, а жена утверждалась в мысли о слабой печени благоверного.
Я никак не мог запомнить её имя. Кажется, Лера. Или Лара. Или вовсе – Лиза. Мне довольно часто попадаются настолько неинтересные люди, что даже имя их, как ни силься…
– А вообще, старый, я бы тебе настоятельно не советовал лететь, – обрушил Кеша мои попытки не думать о первом в жизни полёте.
Я поднял на него тоскливый, но вопросительный взгляд.
– Пожалеешь, ей-богу, – он убедительно хрустнул фисташкой. – Отмотать назад не выйдет, а разочарование до гроба будет. Тогда меня и вспомнишь.
– Ты-то откуда знаешь, как у меня будет, – отмахнулся я.
Кеша назидательно потряс пальцем.
– Не слушаешь старшего товарища. Да и ладно, хозяин – барин.
Он сочно отхлебнул треть свежепринесённой кружки и задумчиво проводил глазами официантку.
– Неестественная какая-то, – меланхолично проговорил он.
– В каком смысле?
– Настоящая как будто бы, а спереди на голове лицо нарисовано. Жутковато.
«Пьянеет», – решил я.
– Жена-то тебя как отпустила? – я окончательно решил не думать о предстоящих километрах под задом и позлить Иннокентия.
– А-а, к подруге поехала, – не разозлился он. – Там какие-то бабские проблемы. До утра теперь не объявится.
– Да? На неё, домашнюю, вроде не похоже.
– А она с тревожным чемоданчиком уехала.
– С чем?
– Ты не знаешь, что такое женский тревожный чемоданчик?
Я вопросительно промолчал.
– Федя, когда у баб проблемы с мужиками, они друг к другу с чемоданчиками ездят. – Он пальцами закавычил «чемоданчики» и замер на мне глазами, жуя и предвкушая понимающее мычание или что-то вроде того.
– Ну? А внутри… «чемоданчика»? – передразнил я его жест.
Он по-барски махнул рукой и отчеканил:
– Коньяк, шоколадка, копчёная колбаса и презервативы. – И добавил: – Село ты, Кандышев. Негазифицированное.
– Ишь ты! И что, не боишься, что она тебе какую-нибудь заразу принесёт?
– Ты дурак? – воскликнул Кеша. – Во-первых, презервативы – для подруги, а во-вторых, она же их всё-таки взяла!
– Убедительно звучишь. Будто сам этот чемоданчик укладывал.
Я смерил взглядом содержимое наших кружек и решил, что пива с меня достаточно. Мысль моя была перехвачена мгновенно, и Кеша, натужно развернувшись в сторону барной стойки, раболепно проблеял:
– Девушка! Нам бы «Беленькой» на ход ноги! По двести! – и тут же спохватился: – Пятьдесят!
Если верить Кеше, его последнее собеседование на работу проходило в рюмочной. Очевидно, этим объяснялась его проявившаяся не так давно способность мгновенно возникать в рабочее время в любом баре Петербурга. Левое полушарие его отвечало за любовь к пиву, правое – к водке. Свободные от алкоголя зоны занимали женщины.
Как всякий правосторонний гуманитарий, к пиву он питал особые чувства. Во время наших самых первых посиделок он любовно, с чуткой аккуратностью, по стеночке переливал его из бутылки в кружку и нежно тянул: «Вот выпиваешь ты первую кружечку, потом сразу восьмую – и голова светлее, и с девушками общаться проще».
К своим тридцати четырём я выявил не так много жизненных закономерностей, но железно уяснил: пьяницам-интеллектуалам вроде Кеши всегда достаются малопьющие жёны. Или вовсе трезвенницы с неврозами имени бухаря папаши. Видимо, так гармонизируется Вселенная. Как её угораздило промахнуться с этим странным союзом Иннокентия с его новой женой, я не понимал, но держался мнения, что исключение подтверждает правило. В такси по дороге в аэропорт я грел в руке стограммовую стекляшку коньяка и размышлял о том, как бесконечно многолик алкогольный мазохизм.
Переживания по случаю полёта оказались напрасными – ёрш, отполированный коньяком, отключил меня ещё до полного набора высоты. Очутившись в эпицентре землетрясения, я разлепил запесоченные глаза и понял, что источник толчков – долгожданный поцелуй посадочной полосы и колёс шасси. Надо же, подумал я, проспать самый долгожданный и вожделенный поцелуй последних лет.
Человека слева пьяная икота вымотала ещё в Пулково, и теперь он торжественно храпел, возвещая сгущающуюся над Кузбассом ночь.
Пока опорожнялся салон аэробуса, я судорожно рылся в рюкзаке в поисках воды. Сообразив наконец, что бутылка минералки осталась изъятой на пулковском контроле, осунулся и уныло стал считать идущих на выход. Когда взгляду открылась короткая юбка длинной стюардессы, я, почему-то прихрамывая, подошёл к ней и с Кешиной искательностью, вообще-то, не очень мне свойственной, проскулил что-то о стакане воды.
– Конечно, одну секунду, – улыбнулась она, скрылась в хвосте и секунду спустя профигурировала назад с пластиковой бутылкой в руках. Длинные пальцы с улыбчивым френчем протянули воду. «Какое у неё всё длинное, – отметил я, посылая глазам под брендированной шапочкой вялые эротические импульсы, – и улыбчивое».
За бортом начинался вязкий сибирский октябрь. Я вышел из аэровокзала (так он здесь назывался) и подошёл к замызганному по-осеннему такси:
– Привет, шеф! Свободен?
Заскорузлое и ржавое лицо молча кивнуло назад. Я уселся.
– Куда едем? – хрипнул таксист резким, как наждачная бумага, голосом.
– В Осинники.
– Семьст килóметров?! – присвистнув, оживился он и, тут же изобразив на щетине муку, шершаво протянул: – Ну не зна-а-аю.
– Полторы, – сказал я.
Он подумал.
– Давай две?
– За две меня и электричка устроит, – не думая, улыбнулся я.
Битком набитый болью, он горько вздохнул и, крякнув, завёл мотор.
Следующий час плотный сибиряк с шахтёрскими руками пришпоривал полудохлую «Приору» и со свойственной местному населению общительностью игнорировал скупость получаемых ответов, беспрестанно выпытывая, «как там дела в Питере».
Узловатая трасса тянулась жвачкой со вкусом Turbo. Казалось, ещё немного, и мы упрёмся в очередную гору, лысую, октябрьскую и серую, с коричневым отливом, увенчанную, как петушиным гребнем, рядком то ли берёз, то ли осин, но – резкий поворот – и перед глазами вырастают громадины уже других, кедровых предгорий. Поворот за поворотом мы чередуем подъёмы со спусками, мягкими, как запах шишковой смолы. Редкие бурундучьи спины мелькают молниеносными полосками вдоль дороги.
Когда слева потянулась Кóндома, я окончательно протрезвел. Этот приток Томи, с обеих сторон ограждённый пышными вереницами деревьев, в детстве казался океаном.
Таксист не умолкал.
– …Я сам тут родился, на во-о-он том берегу, в Ашмарино…
Я вздрогнул. В десять лет вместо «Ашмарино» мне неизменно слышалось «Кошмарино». Таксист кольнул десятилетия не подававшую признаков жизни нейронную связь. Только сейчас я понял, что заключено для меня в этих усеянных таёжной растительностью горных рельефах, наползающих друг на друга, как огромные разноцветные медвежата. Я понял, что никогда не был здесь осенью.
Детство – самая тяжёлая пора. С расстояния лет кажется, что это счастливейшее в жизни время. Но многие ли хотели бы вернуться туда, где при абсолютной свободе духа ограничено каждое движение тела и нет места для решений? Я хотел.
Когда я открыл дверь гостиницы в Осинниках, уже стемнело. Через пятнадцать минут, едва разувшись, я упал на кровать и погрузился в крепкий, стыдный сон.