Мелкий принц - страница 18



В выветренном детстве я любил замирать, стоя на мысках перед окном. Мама после работы спала, не так, как сейчас спит Наташа, развалившись с разинутым ртом и подрагивающей бровью. Мама спала изящно. Она, тонкая и холодная, спала не шевелясь, держа руки поверх одеяла. Длинные худые пальцы были все в перстнях, аккуратных, с одним камнем, не более, все бабушкины и прабабушкины. У нее тонкий, но большой нос. Я тяну голову к плечу, чтобы перевернуть мир на девяносто градусов, и подолгу вглядываюсь в ее лицо, до тех пор, пока в сумерках не начинает мерещиться, что белая ее кожа – водная гладь, а римский нос – парус. Когда виденье становилось слишком уж живым и я мог различить волны и ловил доносящиеся голоса матросов, я встряхивал головой и быстро моргал, до тех пор, пока мир не становился знакомым, а маринистика – мамой Мариной. Налюбовавшись ею, я шел на мысках к окну и, подтянувшись на руках, смотрел на соседний дом. Он был одноподъездным, с лампой над козырьком, часто мигающей в ветренную погоду. Сыпал снег, редкий, и еще не скапливался на земле. Ритмично скрипели пустые качели. Голые деревья не дотягивались до нашего девятого, качались на уровне шестого в негодовании или недоумении. Однажды они были великанами. Десять лет назад нашего дома не было. А полвека назад земля под домом была деревней – по школе бродили страшилки о снесенном кладбище. Само собой древнем, чумном, цыганском и прочее. В доме напротив загорелось окно. В погасший двор вылилось немного желтого света. Я разглядел письменный стол, и… свет погас. Автобус остановился.

– Хорошего вечера, красотка, и сладких-сладких снов, – обращался к Наташе игривый водитель, а она толкала меня локтем в бок.

– Борька, у тебя слюна…

– Вежливый человек, сделал бы вид, что не заметил, – я вытер губу рукавом, а Наташа растерялась.

Я провожал ее до женского корпуса. Мужской пансион был на миссионерском отдалении от девочек. Тестостерон загоняют в клетки, подальше, то и верно. Это все устраивают взрослые мужчины, отцы и деды. Трясутся за дочерей и внучек. И все зря. Все равно мы придем и заберем их. А будете препятствовать – и жен заберем. Я «В мире животных» один, что ли, смотрел? Со дня на день заберу я, а после заберут у меня… Дорожка к корпусу поднималась, вилась и вырастала в ступени. И дернул же черт кого-то построить школу на склоне. Земля, что ли, здесь дешевле, чем на приморской равнине? Тропинка сужается, нас теснит акация в фиолетовом цвету, и к дверям общежития мы подходим, соприкасаясь плечами.

– Зайдешь? Я чай заварю.

Наташа глуповато улыбается, и виной тому ее неуверенность. Не пойду. Из вредности. Пускай до шести еще час и я могу находиться у нее в комнате, не нарушая правил. Но знаю наперед, как потечет этот вечер – киселем. Будет сладкий чай. Обязательный вздох по родине. Максимум голова ее ляжет на мое плечо. Дождь застучит. Она вытянет с полки фотоальбом, втиснутый промеж жизни Арсеньева и записок охотника, и полетят томские фотопортреты. Вот в сто первый раз – слепой мальчик, ее большая первая любовь, потерявший пол-лица в результате несчастного случая на охоте. А вот и дядя Коля, старший брат ее папы, работавший в советской милиции и переродившийся в ясновидящего в 91-м году. И ведь не без его помощи, томского провидца и целителя дяди Коли, моя ласковая Наташа живет у подножья приморских Альп… На хуй вас всех. Я по-отечески треплю ее по плечу и бегу вниз по ступенькам. Мне легко, и мне похуй на дядю Колю и сладкий чай. Похуй на Наташины теплый живот и густые русые брови. Пахнет магнолия, шуршит в кустах дождь. Кланяются пальмы. Хвойный лес, уходящий далеко за школу, гаснет, как сцена. Мне пятнадцать. Все думают, что шестнадцать. А мне пятнадцать. Я красив. Волосы мои черные и взъерошенные, глаза зеленые, кожа белая (я презираю загар). Вешу я всего ничего. Ребра перебираются пальцами. Они проступают через майку. И у меня материн нос! Я красив. Красив, глуп и пуст. И мне похуй, что русские не говорят про мужчину «красивый»! Я говорю. Похуй, что не здороваются с женщинами за руку – я здороваюсь. Пусть кто-то еще, там, позади, остается – серьезным, хмурым, рассудительным, отважным, уважительным, щедрым, мудрым, благонадежным, сдержанным, проверенным, уверенным. Оставьте себе весь этот пиздопад военно-аграрных прилагательных. Оставьте их тем, кто говорит: «Жизнь такая штука…» Я красивый, иду по Грассу, пятнадцатилетний, и у меня в душе ни одного жизнеутверждающего прилагательного. И все же почему она плачет? Почему она плачет и ездит на службы? А что, если она больше и глубже, чем кажется? Что, если она открывается мне, как Петербург москвичу, только летней стороной?