Миазмы. Трактат о сопротивлении материалов - страница 5



Она бежала все быстрее. На бегу перестала думать, слишком многое уже не имело значения, Лили осознавала только свое тело и разум, больше ничего; мчалась сквозь толпы альраунцев, и подошвы горели, а мышцы сделались тверды, словно камень. Она бежала, как в тот раз, когда слезла с балки, но об этом потом, об этом не сейчас, не в тот момент, когда Лили бежала в толпе на Пьяца-Маре, где изобилие запахов соревновалось с буйством красок, разноцветье затмевало ароматы, и так далее. Ее ничто не заботило, ни живые куры, ни мертвые коровы, ни шафран, ни фенхель, ни даже кедровые орешки, она просто бежала, ни паштет из куропатки, ни картофель, не говоря уже про чернослив и привезенные издалека финики, она просто бежала, за нею взрывались облака ароматов, падали мешки, «клыки» смешивались с «когтями», а «когти» – с «клыками»; ее не заботили ни грязные детишки, копошившиеся под навесами ларьков, ни состоятельные жители Медии, что устало несли впереди себя огромные животы, а позади лебезила свита угодливых прислужников; она просто бежала, ничего не трогала, просто бежала, ей на них было плевать, она бежала. Ее интересовал только последний ларек в ряду – тот, что у канавки, по которой утекала кровь из мясницких лавок, – ларек с полотном и шелками, узорчатыми платками, хорошо скроенными и разложенными на просушку, сверкающими на солнце, как разноцветные волны, словно на море шторм начался, не иначе. Лили остановилась, перевела дух и с тоской посмотрела на шарф – алый, как гребень разъяренного петуха, подвешенного вниз головой; посмотрела на шелк, о котором так мечтала, но для которого в кошеле вечно не хватало денег. Торговка ее узнала, улыбнулась и сняла шарф с крючка. Протянула юнице, и Лили, обернув драгоценную ткань вокруг шеи, сделала пируэт, даже два, чтобы все увидели, и с горькой улыбкой бросила шарф на прилавок. А потом опять побежала.

Покинула Пьяца-Маре, оставив позади рыночную суету, миновала кабаки в Ширул-Земий, разгоняя едкие алкогольные пары, взбежала по одним ступенькам, спустилась по другим, пересекла улицу, юркнула в узкий проход, вышла на свет и, приблизившись к стене, отделявшей Прими от Медии, остановилась у дома. Вошла во двор, постучалась, и тетушка Валерия ей открыла.

– Ай, маленькая негодница, где опять шлялась? Повезло, что твой батюшка еще не вернулся.

Лили только улыбнулась, прошмыгнула мимо тетушкиной юбки и исчезла в полутемном коридоре.

– Поешь, а потом ступай купаться, барышня! – крикнула старуха ей вслед, но девушка уже была далеко – затерялась в недрах дома, заблудилась в чертогах своего разума.

* * *

С момента возвращения в Альрауну почти два года назад Сарбан ни разу не развел огня в своей комнате в приходском доме. Холод двух зим, прошедших с тех пор, как он вошел в новое жилище в одеянии священника, так въелся в стены, в потертую мебель, в затвердевшие от грязи занавески, что ни зной первого лета, ни духота второго не сумели даже самую малость укротить суровый климат, царящий в этих комнатах. В отсутствие Сарбана певчий Дармар, проведший среди здешних стен и коридоров всю жизнь, называл приходской дом Ледяным дворцом и каждый раз, по необходимости приходя в большую комнату священника, скрючивался на подоконнике – у самого оконного стекла, где хоть лучик солнечного света мог согреть его тело, преодолев время и пространство.

Конечно, огонь в доме был – воздуходувные мехи перекачивали горячий воздух из одного очага в другой, расположенный внизу, в приходской кухне, где крупная и шумная повариха Кинга грациозно двигалась среди кастрюль и языков пламени, одной рукой вслепую куда-то бросая специи, другой крутя вертел с насаженным зайцем, и Дармар частенько спускался к ней под предлогом (надо заметить, не выдуманным) пробирающего до костей холода, чтобы поглядеть, как она готовит. Кинга всегда действовала так, будто занималась любовью, и Дармару это нравилось – век бы на нее смотрел. Сарбан знал, но не вмешивался в чужие дела, каждый имеет право любить и быть любимым, однако, самое главное, после возвращения в Альрауну священник сделался весьма неразговорчив. Старики-мэтрэгунцы из Прими списывали его немногословность на спокойствие и набожность, подобающие тому, кто все время думает о святом, чем и заняты служители церкви на Ступне Тапала. Только Сарбан знал правду, и заключалась она в том, что молчал он из-за огня – как того, который не горел в его покоях, так и иного. Ведь огонь – ну это же очевидно! – в отличие от человека, одинаков везде и всегда, и даже в один и тот же момент. Человек, уж какой он есть, в разных местах предстает разным, а каждый момент для него неповторим. Дармар, щупая повариху за ляжки, размышлял об этих словах, сказанных Сарбаном ни с того ни с сего утром, и священник тоже думал о них, прижимаясь лбом к окну, выходившему во двор Игнаца, молчаливо наблюдая за Лилиан Бунте возле дыры в заборе.