Миазмы. Трактат о сопротивлении материалов - страница 7



На протяжении той недели лик Сарбана видели один раз, во время унылого холодного дождя, когда Кинга подняла голову и заметила через окно кухни, как священник распахнул ставни, высунул наружу большую глиняную кружку, дождался, пока она наполнится дождевой водой, а затем сгинул во тьме комнаты. Это лицо, это выражение Кинга никогда не забудет: как будто вся скорбь Мира и не'Мира (о котором она в детстве слышала, но понятия не имела, где он находится) собралась на этих щеках, как будто один-единственный бедолага нес в себе чудовищную боль.

Но затем Сарбан снова вышел в мир, каким бы маленьким тот ему ни казался, – сперва в Прими, потом в Медии, и даже к внешним стенам Инфими; он в задумчивости прогуливался по Альрауне и знакомился с ней, как будто посетил впервые. Казалось, после первой встречи, которая напугала старейшин, священник пришел в себя, и все же время от времени Сарбан без всякого повода грустил и умолкал, иной раз даже вставал и уходил, но потом быстро возвращался и продолжал слушать окружающих – стоит признать, он был отрешенным, он изменился и стал другим человеком. Но чем с безумным священником или, еще хуже, совсем без священника, лучше пусть будет грустный отче. И к тому же, как рассудили старейшины и члены Городского совета, разве священник в городе без святого может не печалиться? Потому-то его и оставили в покое.

Сарбан выбрал день для проведения литургии и обрадовался, когда люди потянулись в церковь Прими, чтобы послушать нового пастора. Некоторые – и даже многие – его знали раньше и говорили:

– Поглядите-ка на Барсана, как он собирает мэтрэгунцев в храме. Если бы его родители были еще живы, они бы им очень гордились.

Или:

– Поглядите-ка на Барсана, с которым мы гоняли мяч из пузыря на пустошах. Скоро благодаря ему у нас появится собственный святой.

И так далее. Сарбан гордился тем, что столько народу пришло его послушать; но что касается святого, печалился, поскольку знал, что это весьма непростое дело.

Шли дни, на лице Сарбана сменяли друг друга радости и печали, каждая приходила в свой черед, однако была – о чем священник знал – незаслуженной. Но вот однажды в его жизнь вошел Игнац, и, хоть она осталась грустной, теперь печаль они делили пополам: Сарбан чувствовал страдания Игнаца, сперва телесные, а после, когда плоть исцелилась, духовные – те, которые не проходят до самой смерти (а кое-кто твердит, вопреки здравому смыслу, что и после нее).

Он взял бедолагу в свой дом, и после того, как лекари и доктора Альрауны его исцелили, – после того, как было получено согласие старейшин и дозволение Совета, – Игнац остался под опекой церкви. Пусть он и был немым, Сарбан умел его слушать. И так сложилось, что однажды ночью – а то была одна из тяжелых ночей, когда дух словно умирает, а тело нет, и человек чувствует, что его незримая душа приказала долго жить, и ее скукожившийся где-то в лабиринте потрохов труп гниет быстрее заурядной плоти, наполняя эту самую плоть смрадом изнутри, – в одну из таких ночей, когда стрелки показывают начало четвертого (самое начало!), а часовая башня будто клонится к самому окну, о да, в одну из таких ночей Сарбан вышел из приходского дома, распахнул дверь в лачугу обгорелого, вылитую оранжерею, и рассказал ему про свою жизнь все без утайки. Как же мучительно, думал Сарбан, было бедолаге Игнацу слушать обо всех этих ужасах, не имея возможности передать их дальше; Сарбан знал, что это жестоко, очень жестоко – излить всю свою жизнь, облечь ее в слова, в немого и оставить там. Закончив свой рассказ на рассвете, Сарбан осознал, что боль его не покинула и что история по-прежнему при нем, и так он впервые понял, что от историй нельзя избавиться, их можно только дать или взять взаймы; что боль будет вечной, однако, если поделиться историей, станет легче.