Мое советское детство - страница 3
С глухотой и телесной слабостью пришла к деду неуверенность.
Неуверенность привела в некогда каменный бастион – старость, от которой крепкий и сильный дед отбивался раньше кулаками. Он вообще в обиду себя не давал.
А тут был – чужой город, чужая квартира, хотя и купленная сыновьями специально для деда с бабкой. Чтобы были поближе к внукам. Хотели как лучше. И никакого выматывающего силы огорода…
Заботливые дети и внуки не понимали одного. Выматывающая работа и резкий ветер в лицо позволяли деду держать марку. А теперь все стало ненужным. Весь его форс. И грудь колесом. И начищенные до блеска сапоги. И наградная фотокарточка у полкового знамени. Не с чем сражаться. Не за что. Не надо.
Ты становишься ненужным.
Так приходит старость.
Тебя больше не слушают. Никто не слушает. Словно ты пустое место. Малый ребенок.
Бабка обижалась сначала… да и потом обижалась. "Рюмочку деду-то налей", говорила она высоковатым, просяще-требовательным голосом. А потом пыталась рассказывать о войне, о голоде, о работе с утра до вечера, об отце, пришедшем с фронта в сорок третьем – с ногами, издырявленными мелкими осколками снаряда в решето, о том, как ему, инвалиду, после войны не давали пенсию по ранению, потому что не было бумажки, что он ранен. Как он пошел за ней, этой бумажкой – почему-то ночью, и пропал. Искали все. Нашли его через три дня какие-то прохожие – замерзшего на холме, недалеко от деревни. Поскользнулся и упал. И встань не смог. Бабка рассказывала и плакала. Ее не слушали. Иногда, ради вежливости кивали. А потом и кивать перестали. Зубоскалили.
Она уже не умела дать отпор. Раньше перепалки с невесткой, женой среднего сына – острой на язык бабой, которая легко отбривала самого отпетого мужика – переходили в обиды, но жар от сражения все обиды стирал рано или поздно. А сейчас обиды накапливались. Множились.
Игра в одни ворота.
Трудно быть стариком.
А они, молодые, этого не понимали. Да и не хотели понимать. У них были свои заботы. Важные и повседневные, их нужно было решать.
А стариков можно было послушать и позже. Как-нибудь в другой раз. Но не сейчас, желательно. И – не завтра.
Потом.
Дед давно перестал пытаться. Больше не пробовал. Он был гордый. Теперь он тарабанил свою бодрую заготовку, смеялся на всякий случай и все, отдавал трубку бабке, которая еще не смирилась.
Старость делает нас неслышными. Выключает звук.
А потом тебе даже не говорят, когда умирает твой сын. Чего-то ждут.
Словно еще день неизвестности воскресит его.
Впрочем, так оно и было. Для деда Юрка был живой еще целых два дня.
Чего уж обижаться. Грех. Могли вообще не сказать.
И от этого "могли не сказать" внутри все скручивает, как в узел.
Кладбище здесь было новым. Отвели место, когда заполнилось на старом кладбище. Могилок всего ничего. Ровная песчаная земля. На Урале кладбище было старое, огромное, от земли, травы и аккуратно выкрашенных оградок шло ощущение умиротворения и покоя. Здесь, на севере, кладбище было маленькое и непутевое.
Как и Юрка, младший сын.
Нервное. Без густой и прозрачной тишины, покоя, деловитой жизни, привычной там, на древнем и красивом уральском склоне.
Здесь кладбище было коротким отрезком в песке, дорогой к концу.
Ветер дул и теребил редкие кустики зелени и пожухлые цветы в вазах.
И дед вдруг понял, что это все.
Сорок дней прошло со смерти младшенького. Бабку тогда отхаживали, успокаивали, но бабам проще. Бабы могу рыдать и плакать…