Мольбертовый лес - страница 15



И вот сквозь эти хлопки, как будто огибая их, просачиваясь между ними, подхваченное, доброшенное до меня этим радостным возгласом – «Саша! Я здесь!» – отразившееся в разноцветном зеркале пузыря, моих ушей касается какое-то сияющее, ослепительное чудо – последние ноты какой-то дивной музыки, сплетенные в коротенькую, но невероятно красивую мелодию.

Тогда я ничего не понял. Я только выронил свой шарик – и он покатился куда-то вбок, в сторону сцены.

Я выпустил отцовскую руку и догнал беглеца.

И мы продолжили прогулку – я тогда ничего не понял, да.

Но с тех пор чудная мелодия заблудилась во мне. Я никогда не мог поймать ее, ухватить, и всякий раз понимал, что это была именно она, только когда она уже затихала. Вероятно, я путано изъясняюсь, поэтому приведу пример – из недавнего.

Я поднимался в лифте. Зашел один – в пустую кабину – но уже на втором этаже остановился, двери раскрылись, и внутрь шагнул грузный мужчина в деловом костюме. На пятом кабина дала еще одну остановку – вошла женщина с девочкой лет шести. Девочка держала в руках тряпичного зайца, прижимая его к себе таким образом, что его уши касались ее подбородка. У зайца были голубые глаза-пуговицы и черный нос горошиной. Когда двери раскрылись на моем этаже и я уже почти вышел, девочка посмотрела на мать – а это несомненно была ее мать, они были очень похожи друг на друга – и спросила:

– Почему мы не выходим?

Когда двери сомкнулись за моей спиной, и лифт снова загудел, уползая вверх, я понял, что вот только что, вот до самого этого мгновения, в моей голове, в моих мыслях, во всем моем существе звучала, кружилась, повторялась та самая мелодия. Как только я это понял, она стихла.

Таких ситуаций на моей памяти было несколько десятков. И всякий раз я опаздывал на какую-то долю секунды. Если же я пытался вспомнить ее или, быть может, воспроизвести – насвистеть там или еще что – она укрывалась так глубоко, что я даже примерно себе не мог представить, из каких нот она состоит.

А я немного понимаю в нотах, надо сказать.

Но тогда, в парке, повторюсь снова, я ничего не понял – я только как будто на секунду ослеп наоборот. То есть вот представьте себе, что вы ослепли, а теперь представьте, что вы ослепли наоборот – не знаю, как сказать иначе. Я как будто превратился в иголку, или щепку, или камешек – и ухнул куда-то – не вниз, а как будто – внутрь. А внутрь чего – я и сам не знаю.

Да.

На этом я хотел закончить, но понял, что просто обязан написать о Канарейке – о Руслане.

Руслан стал учителем математики – лучшим в нашем городе. Не так давно он получил какую-то престижную премию, его звали в Москву, но он не поехал. Про него приезжали снимать фильм, да. Школа, в которой он преподает, – самая желанная, в нее стремится весь город. Выпускники воют в унисон, прощаясь с ним.

Я никогда – никогда! – не мог подумать, что математика вообще может кого-то так удивлять. Хотя тут дело, конечно, не только в ней.

Но я же не учился у него – мне не понять. Я даже на рынок с ним тогда не пошел – хотя пообещал. Соврал, что заболел, и убежал на речку купаться. А Руслан пошел и раздал всех котят – а их было, представьте себе, пять! Я видел, как он идет с пустой корзиной – машет ей и только что не приплясывает. Я тогда как раз возвращался с речки – и, увидев его, спрятался за гаражом.

Я был без футболки – повязал ее на манер пояса; и мне страшно жгло плечи. Спрятавшись, я одним коленом уперся в песок, а второе маячило перед самым моим носом и прямо сияло – до того оно было загорелое, точно бронзовое. И я посмотрел на это колено, и мне стало очень, очень стыдно перед Русланом, – что я обещал пойти с ним на рынок и не пошел. От стыда мне показалось, что на меня выплеснули ведро ледяной воды. Это было очень неприятно.