Молитва на ржаном поле - страница 12
Кирсону говорили: «Чему ты учишь? Да и войны нет, какие еще окопы»? Кирсон не понимал, что войны нет; громко сморкался, пьяно, проникновенно говорил свое любимое: «Э-эх, стерьвя».
Наконец уговорили Шлянина открыть причину носки разной обуви вождями.
– Ленин, он ведь как: увидит лужу – и обойдет. Потому что в ботинках. А этот рябой х… так напрямую и прет.
Мужики посмеялись, но не дружно. Председатель нахмурился:
– Ты, Николай, и, правда, попридержал бы язык.
– А кого мне пужаться? Напужался, хватит.
– Ладно, мужики, покурили, пора и делом заняться, – заключил председатель. – Ты, Николай, погодь, поговорить надо.
Я ждал отца, который почему-то задержался. Председатель пристально глядел на Шлянина, который с трудом поднимался с корточек.
– Что с садом-то будем делать?
– С каким садом? – переспросил Шлянин. – С бывшим моим? А не мой он теперича. Забирай в колхоз. Дарю.
– Ты брось Ваньку-то ломать. Забирай… А колхозу он зачем?
– А сожгем тады.
– Ну, с тобой прямо вред один говорить. Ты дело сказывай.
– А что ты хочешь от меня? – уже серьезно заговорил Шлянин. – Я что ли налог придумал на кажную яблоню? С каких таких доходов я платить буду?
Председатель нахмурился:
– А я не понимаю разве?.. Но как быть, ума не приложу.
Сад Шлянин разбил не на своем огороде, а в …овраге. Черноземная Тамбовщина всегда страдала от вешних размывов. Снега в те годы выпадало много. Весной таял дружно: толкнешь палкой в сугроб, а под ним ручей. Ну, и сносила вода податливый чернозем. Одной весной прожурчал по земле ручей, второй, третий – вот вам и овражек, а потом и глубокий овраг. И пропала земля. И унесло ее в моря-океаны.
В таком овраге Николай Шлянин и разбил сад. С одной ногой вечерами укреплял кольями спуски, делал терраски, высаживал на них деревца. В сушь поил деревца водой из бочки; баба его ругала: опять всю воду, одноножка, из колодца вычерпал. И лет через семь такой сад вырос, что и барский ему в подметки не годился. Мы частенько наведывались в шлянинский овражек. Он не очень-то охотился за нами; ругался только, если мы не срывали яблоки, а трясли яблоню. Напихивали яблоки за пазуху, устраивались поблизости и били яблоко о колено до тех пор, пока оно не взбухало соком. Прокусывали дырочку и выцеживали сок.
За этим занятием однажды нас и застал Шлянин. С хворостиной. Мы, конечно, как воробьи упорхнули. Куда ему с одной ногой за нами. В тот же день Шлянин пожаловался отцу моему: мол, пусть едят, но трясти яблоню не надо, все не возьмут, только добро испортят. Вот, Андрей, сказал Шлянин, хворостина тебе, поучи своего мальца. А отец-то в сравнении со Шлянином тогда был сам малец, стыдно ему стало, и огрел меня, да сгоряча хлестко огрел, стежка на попке неделю не заживала. И сказал: «Узнаю, что по чужим огородам шляешься, исполосую всего». Мать поддержала: «Батя говорил, он и по колхозному саду шарится». И строго мне: «Тебе, что, своих яблок не хватает?». Отец взглянул на меня и вроде как бы обреченно сказал: «Правду Шурка говорит: бык. Глянь, стоит, набычился».
Когда они занялись своими делами, я вышел из хаты и устроился под любимым лопухом. Боль утихла, я стал представлять, как вырасту, стану летчиком, и однажды посажу самолет в деревне, прямо на дорогу у нашей хаты; как спрыгну с крыла в шлеме и протяну матери и отцу толстый сверток с селедкой. Как сбегутся соседи, и я каждому дам по селедке, а тетке Марфутке и Тоньке – две. И мать с отцом загорюют, а потом и заплачут, скажут: прости, что обижали тебя. И отец сломает хворостину пополам, и еще раз пополам.