Молитва на ржаном поле - страница 11



Тут надо рассказать о дружбе и вражде этих двух людей. Оба воевали в первую мировую бок о бок, и вышло так, что Кирсон вытащил с поля боя Шлянина. Шлянин попал в госпиталь, пролежал в нем не один месяц, возвратился во Владимировку без ноги. А Кирсон вернулся раньше. Еще до призыва в армию Кирсон и Шлянин обхаживали одну и ту же девку и вот вышло так, что Кирсон дома, а Николай Шлянин то ли в госпитале, то ли косточки его где-то гниют. Кирсон так и сказал избраннице: не знаю, мол, видел, как санитары в повозку грузили, а куда увезли, не знаю. И жив, не жив, тоже ничего такого не знает, не ведает. Правду сказал. Девка поохала-поахала, а жить-то надо. Сыграли свадьбу, и вскоре забрюхатела. Тут-то и объявился Шлянин на деревяшке. Пока не притерлась культяпка к деревяшке, хромал сильно, ругал деревянную ногу, грозился сжечь. А заодно доставалось и Кирсону:

– Погодь немножко, достану я тебя. Шлянин искренне считал, что Кирсон воспользовался ситуацией, обманул кралю. А так бы девка обязательно выбрала его.

Однако время лечит, и любая душевная боль рано или поздно утихает. Да и не мог Шлянин не понимать, что обязан Кирсону жизнью. И потихоньку раздор их перешел, нет, не в дружбу, а, так, в приятельские отношения, в такие, когда один подтрунивает над другим, но без злобы, а второй не обращает на это внимания. Впрочем, все это относилось к делам давно минувших лет, а когда я оказался в правлении колхоза, они были уже в солидном возрасте, а краля их – полуглухой изработавшейся на колхозных полях старухой.

Мужики сидели, подперев стену спинами, обменивались новостями, у кого какой табак уродился, у кого покрепче, а у кого такой, что одной затяжки хватит накуриться. Разговор этот о табаке затевался и с целью раскрутить кого-нибудь на дармовую закрутку. Потом разговор перекинулся на то, как год прожить до нового урожая, вообще на жизнь – тяжелую и безысходную. И вот вступает в разговор Шлянин. Как всегда, с подковыркой. Смотрит на Кирсона:

– Ты, Кирсон, скажи, почему, к примеру, Ленин всегда ботинки носил, а Сталин – сапоги?

Кирсон, долговязый старик с подпаленными усами, будто бы и не слышит Шлянина, слюнявит краешек лоскутка бумаги, закручивает очередную цигарку, стараясь не обронить ни одной крупинки махры. Шлянин привстал, подставил бумажку к кисету Кирсона:

– Сыпани малость. Давно не пробовал твоего.

– Одна попробовала да родила, – некстати отозвался Кирсон. – И тут же поправился. – Свой иметь надо.

– Ох, Кирсон, Кирсон, тебе бы жердью на меже стоять, а ты человеком народился. Ты, можно сказать, зазря родился, если тебе жалко щепотку табака другу отсыпать. У тебя вон усы-то совсем ржавые стали, ты как Матрену целовать-голубить станешь? Она же общиплет усы-то твои как у куренка.

Сосед вмешивается:

– Ну, а чего ты там про разные обувки?.. Почему Ленин в ботинках, а Сталин в сапогах?

– Это Кирсону загадка. Пущай он покумекает. Почему один так, а другой эдак.

Кирсона вывести из себя трудно. Он вроде бы и тут, а что в голове и душе его – то в сторонке, далеко. Но Шлянин не отстает. Кирсон отбрыкивается:

– Ты знаешь, ты и отвечай.

– Да я-то знаю, а ты-то чего головой не повертишь? Подумай…

– Ты сам бы подумал, об чем говорить, а об чем помолчать. Ты вон ногу по глупости в окопе оставил, а теперича и язык потеряешь. Балаболкой был, балаболкой и в яму сойдешь.

«По глупости» – это Кирсон не невзначай сказал. Когда провожали брата моего в армию, дед Кирсон, подвыпив, обучал его: «Ты, Шурка, дураком-то не будь там. Все кричат «ура!» и ты кричи, но из окопа не торопись вылезать. Маши рукой, кричи: «Вперед! Ура!», а сам вроде бы как замешкайся в нем, в окопе-то. Вон цыган вылез поперед всех – и без ноги остался».