Московское наречие - страница 4



Ах, как свежи и дурманны были ее поцелуи во тьме! «Поверь, ничего особенного, – скромничала Рая. – Это от мышьяка в зубе мудрости». Ненадолго отстраняясь, она рассказывала о будущем, о буддизме, о четырех благородных истинах и звала к нирване. Слово показалось весьма тревожным, дерганым, однако обозначало состояние высшего блаженства, к которому Кузя был, кажется, близок, упиваясь вещими цыганскими губами.

«Ты очень, видимо, меня хочешь, – заметила Рая. – Это волнение дхарм».

Кузя не спросил, что за «духармы». Возможно, тайное оружие духа. Но тут же сам уразумел, когда, перекинувшись через спинку, они очутились на траве за скамейкой у парадного входа, и под краткий стон упавшего бубна вечные дхармы их, изначальная материя, первичные элементы живота, волнуясь, стихийно соединились.

Он вошел триумфально-легко, как в Парк культуры имени Горького. Так было просторно, что ощутил себя на миг потерянным в этом вселенском цыганском приволье. Меж ног, добавляя чувственности, шевелились травы, ползали ночные недреманные букашки и, чудилось, разгуливал свободный степной ветер, или это веял беглый сквозняк, порожденный слиянием аур…

«Нирвана! Нирвана!» – повторял он про себя. «Скажи вслух, – поощряла Рая. – Ты в целом прав, хотя нирвана куда глубже».

Кузя растерянно остановился. «Не в том смысле, – утешила она, увлекая к недвижному колесу обозрения. – Совсем не в этих измерениях. Твоя седьмая чакра хороша, но нирвана – это глубина полного покоя, блаженство единения с божеством»…

Они улеглись в люльку, которая вскоре раскачалась, как плоскодонка среди бурных волн.

«Ты мой чакравартин, вращатель колеса, покажи мне семь чудес», – сбивчиво зашептала Рая на ухо. Впрочем, он понял, но в самом затрапезном смысле, устремившись изо всех сил к этому магическому числу. Уже голова шла кругом от нирваны, дхарм, аур и чарок, выпитых в значительно большем количестве, нежели семь.

Ему показалось, что колеблется земная ось, что он одинок в люльке, а Рая покинула его. В отчаянии Кузя задремал, достигнув кое-каких глубин покоя, а пробудившись, увидел – светает, и Рая рядом, вновь на земле, с бубном под мышкой…

Наверное, виной тому бродячая цыгано-индусская кровь, но все их следующие свидания проходили тоже на вольном воздухе, главным образом в парковых зонах – в Абрамцеве и Коломенском, в Петровско-Разумовском и Останкине, в Кускове и Сокольниках…

А ложем, как говорится, внезапной слабости служили то развилка древесного ствола, а точнее тысячелетнего петровского дуба, то пень погибшей в наших широтах араукарии, то ворох опавших листьев, а то и случайный приаллейный сугроб, пребывание в котором живо напоминало о моржевании, что освежало чувства.

«Смотри, – говорила Рая, – даже снежинки отзываются, принимая благостную форму шестиконечных звезд». Но ошалевший Кузя едва ли замечал окружающие красоты, зато Рая во время долгих прогулок непременно отыскивала, как белка, какие-нибудь съедобные фрукты-ягоды – рябину ли, калину ли, засохшую прошлогоднюю землянику или яблочко-дичок – и вкладывала ему в уста, будто редчайшую восточную сладость, эдакий «чко-чок», пробуждавший желания.

О себе она мало чего сообщила. Бывало размышляла, не бросить ли все и не уйти ли в табор. Что ей нужно было от Кузи? Кажется, ничего, кроме общения. Кузя не знал, сколько ей лет, да это и не заботило. Он определял возраст очень примерно – от двадцати до пятидесяти, – соглашаясь с Раей, что все зависит от качества сочетания аур.