Мудрость сердца (сборник) - страница 30



Кто же были его предшественники? От кого снова и снова, прежде чем высмеять и разоблачить их, он признавал свою зависимость? Несомненно, это были и Христос, и Ницше, и Уитмен, и Достоевский. Все они были поэты жизни, мистики, те, кто, отвергая цивилизацию, весьма способствовал ее лжи.

Лоуренс чрезвычайно зависел от Достоевского. Из всех своих предшественников, включая Иисуса Христа, именно влияние Достоевского ему было труднее всего стряхнуть с себя, превзойти и «преодолеть». Лоуренс всегда рассматривал солнце как источник жизни, а луну как символ небытия. Они были ориентирами Жизни и Смерти; подобно моряку в океане, Лоуренс определял свое местонахождение по этим двум полюсам. «Тот, кто приблизится к солнцу, – говорил он, – это вождь, аристократ из аристократов. А тот, кто ближе к Достоевскому, тяготеет к луне нашего небытия»[22]. Промежуточные фигуры между ними его не интересовали. «Но самое могущественное существо, – заключает он, – это то, что продвигается к еще неведомому расцвету!» Лоуренс видел в человеке явление сугубо сезонное, луну, что прибывает и убывает, семя, которое прорастает из первородной тьмы, чтобы потом снова в нее вернуться. Жизнь есть явление короткое, переходное, вечно находящееся между двумя полюсами бытия и небытия. Без ключа, без откровения жизни нет, а есть только жертва существованию. Бессмертие Лоуренс интерпретировал как тщетное желание бесконечного существования. Подобная смерть при жизни представлялась ему чистилищем, в котором неустанно борется человек.

Как бы странно это ни звучало сегодня, но цель жизни в том, чтобы жить, а жить – значит внимать, радостно, опьяненно, нежно и божественно. В состоянии божественной внимательности вы поете, и мир в вашем царстве становится не чем иным, как поэмой. В ней нет никаких «почему», нет направления, цели, стремления или развития. Подобно загадочному китайцу, вы поглощены вечно меняющимся зрелищем мимолетных явлений. Таково возвышенное, внеморальное состояние художника, живущего только одним провидческим моментом полной, дальнозоркой прозрачности. Столь ясная, ледяная здравость сходна с безумием. Силой и мощью художнического видения статичное и синтетическое целое, которое мы называем миром, уничтожается. Зато художник дарит нам витальную, поющую вселенную, живую во всех ее отдельных частях.

Некоторым образом художник всегда действует против движения судьбоносного времени. Он всегда внеисторичен. Он «принимает Время абсолютно», как говорит Уитмен[23], в том смысле, что, куда бы ни покатился он (закусив хвост ртом), там и есть его направление; и еще: что любой и каждый миг может быть всем временем сразу; для художника не существует ничего, кроме настоящего, вечного здесь и сейчас, расширяющегося бесконечного мига, который есть пламя и песня. И когда ему удается установить такую меру страстного опыта (вот что Лоуренс подразумевал под «повиновением Святому Духу»), тогда, и только тогда, он утверждает свою человечность. Только этим он реализует свой образ Человека, покорного любому позыву, – без различий в морали, этике, законе, обычае и прочем. Он открыт для любого влияния – все питает его. Все становится его легкой поживой, включая то, чего он не понимает, – и особенно то, чего он не понимает.

Такова конечная реальность, которую художник узнает в зрелости, она и есть тот символический рай утробы, тот «Китай», который психолог относит в область где-то между сознанием и подсознанием, та предрожденческая безопасность и бессмертие, то единство с природой, у которого он должен вырвать свободу. Каждый раз при очередном духовном рождении он мечтает о невозможном и чудесном, о том, чтобы, поломав колесо жизни и смерти, избежать борьбы и драмы, боли и страдания жизни. Его поэма – это легенда, в которой он хоронит себя и рассказывает о тайнах рождения и смерти, это его реальность и его опыт. Он хоронит себя в усыпальнице поэмы, дабы обрести то бессмертие, в котором ему отказано как физическому существу.